Правда, отмеченные знаком «D» составляют особую категорию. Обращение с ними несравненно более строгое. Им полагается одиночное заключение по меньшей мере месяца на три, а после этого в течение полугода их хотя и выводят на работу, но изолируют от других заключенных. Везде и всюду они обязаны носить рубашки с ярко-красной буквой «D». Но даже и эти особо опасные преступники проводят в самой тюрьме не более трех лет. Затем они тоже становятся «фери» и получают право на свободное поселение в колониях.
Только на один вопрос не нашел Деби ответа в уставе: как покинуть остров? Ни один арестант не был выпущен оттуда до истечения полного срока наказания. Были, конечно, случаи, когда срок сокращали: на месяц ежегодно за хорошее поведение, еще на месяц по случаю каких-нибудь национальных торжеств. Это могло дать ему по крайней мере месяцев двадцать — ведь он пробудет на Андаманах больше двенадцати лет. Во всяком случае, на металлической пластинке у него на шее выгравирована дата: 1953. Даже в случае безукоризненного поведения он, по его подсчетам, не уедет отсюда до 1952 года. Ему стукнет тогда тридцать два.
Деби пришел в ярость от этих подсчетов. Подумать страшно: он проживет здесь до тридцати двух лет. Ом вовсе не желал примерным поведением вымаливать сокращение срока, не намеревался смириться и терпеливо отмерять год за годом до 1952-го. Не желал он и выполнять канцелярскую работу в тюрьме, чтобы потом выйти на поселение, трудиться на плантации, жениться и растить детей. Он мечтал только об одном — возвратиться к своему прерванному делу и бороться до тех пор, пока не «взойдет солнце свободы», как говорил Шафи. Он мечтал рука об руку с друзьями неустанно сражаться против английского правления, особенно уязвимого теперь, во время войны. Если бы такие, как Ганди и Неру, забыли про свой пацифизм, взялись за дело, чтобы вышнырнуть англичан силой, и не погнушались бы террором, то заморским владыкам живо пришел бы конец.
«Но Ганди и Неру на это никогда не пойдут. Они, — рассуждал Деби, — еще больше, чем англичане, повинны в расслаблении индийской нации. Только люди, подобные Деби и Шафи, что бы он там ни натворил, способны нанести решающий удар».
Все расплывалось у Деби перед глазами. Будто через темную завесу он различил какое-то неожиданное волнение среди заключенных и охраны. Темп работы вдруг убыстрился, словно кто-то повернул невидимый регулятор. Только что ясно различимые удары орехов о жестяную стену и короткие, резкие щелчки топориков теперь слились в монотонном, громком гуле. Колольщики и лущильщики встрепенулись и выпрямились, но от этого их раболепие и покорность стали еще заметнее. Надсмотрщики закричали еще громче и, приготовив дубинки, выстроились за спинами заключенных. Впереди торчал Балбахадур, всем своим чванливым видом подражавший Маллигану, самый наглый и жестокий из всех.
Деби не нужно было видеть Маллигана, чтобы понять, что тот совершает свой обход. Наконец из-под арки показался круглый, приземистый человек в большущей шляпе. Не обратив ни малейшего внимания на приветствия подчиненных, Маллиган остановился в тени, раскуривая сигару и размахивая черным стеком. Он молча понаблюдал за работой, а потом швырнул окурок сигары в поток кокосового сока, который, завихрившись, мгновенно унес его прочь. Затем Маллиган покинул свое убежище в тени и прошелся позади работающих, то пиная заключенных в спины, то отпуская какое-нибудь словцо.
Деби-даял вздрогнул. Маллиган что-то говорил Большому Рамоши, повернувшись спиной к Гьяну. А ведь Гьян орудовал топориком. «Один удар, — молил Деби, — один удар наискось по толстой, красной шее, такой же толстой, как у английского солдата в ту далекую лунную ночь… Один удар — и эта мерзкая башка со свинячьими глазками и мясистым носом полетит вместе с дурацкой шляпой в кучу выпотрошенных кокосовых орехов…»
Где-то далеко-далеко, словно в другом измерении своего сознания, Деби услышал какую-то толкотню в дальнем конце коридора, нарушившую мертвую тишину тюрьмы. Он наконец разжал руки и спрыгнул на пол. Кровь возвращалась в онемевшие пальцы, вызывая сильную боль. Деби едва успел положить доску на место, как надзиратель Патхан подскочил к двери камеры.
— Маллиган-сахиб идет! — крикнул он, задыхаясь от собственного усердия. Потом он отомкнул замок и, держась рукой за огромный дверной крюк, замер у двери, готовый подобострастно распахнуть ее при появлении начальства. — Бога ради, не забудьте встать и поздороваться с сахибом, — сказал он просительно. — Если вы будете грубить, он на нас отыграется.
Этот надзиратель вообще держался дружелюбнее остальных. Впрочем, вполне вероятно, что он получил приказ таким способом войти в доверие заключенных.
С поклоном Патхан растворил дверь пошире, и в сопровождении младшего офицера в камеру ввалился Маллиган.
— Вот здесь, — буркнул он, ткнув тростью в то место, где в цементе между двумя кирпичами виднелась трещина. — Сюда он запихивал доску. Говорю вам, я снизу видел его физиономию в окне. Я хорошо знаю все их фокусы.