Как рано, оказывается, Катя начала рисовать. И сама уже забыла. Но точно помнится, что мама этому радовалась. Подсовывала бумагу и карандаши, не ругала за разрисованные обои и шкафы. Когда Кате было лет семь-восемь, она «украсила» мамину белую блузку: изобразила на ней цветы и ягоды. Советская гуашь и китайский хлопок подружились так крепко, что блузке пришлось переквалифицироваться в половую тряпку. Мама не особо расстроилась или просто не подала виду, а спустя какое-то время предложила Кате поступить в художественную школу. Близко к дому ничего серьезного не нашлось, только кружок в Доме пионеров, куда принимали всех подряд без каких-либо экзаменов.
Преподавал живопись Петр Петрович – серьезный до угрюмости и занудный до невменяемости невысокий мужчина предпенсионного возраста. Сейчас Катя уже не помнила, какое у него было образование, но в то время Петр Петрович любил перечислять свои достижения и козырять именами, ничего не говорившими его подопечным: «Я учился там-то, меня ценил такой-то, моими картинами восхищался сам…» Но ни одной собственной картины Петр Петрович так и не показал ни разу за два с половиной года, потраченные Катей на занятия в кружке. Зато за это время в просторном кабинете с огромными окнами (рамы которых были столько раз окрашены, что потеряли все углы и стали казаться мягкими) значительно прибавилось гипсовых шаров, пирамид, конусов, пыльных тряпок. Перед каждым занятием Петр Петрович любовно выкладывал из них композицию, а после ходил за спинами учеников и тыкал карандашом в ватман: «Светотень, Глажина! Светотень! А перспектива? Где перспектива? И что за штриховка? Это разве штриховка? Это каляки-маляки, а не штриховка!»
Катя, которая мечтала рисовать цветы и деревья, жуков и божьих коровок, нарядные домики с расписными ставнями, а лучше всего – забавных зверушек, через полгода взмолилась: «Ма, я не хочу туда ходить. Скучно там. Этот Петр Петрович только и твердит, что главное – техника, что художник без техники – это самолет без мотора или пушка без снарядов. Мам, мне вообще кажется, что он не художник никакой. Он больше похож на генерала из фильма про войну. Командует все время: встать, сесть, смирно. И рисуем мы только гипсовые фигуры, больше ничего!» Но мама уговорила потерпеть, сказала, что техника – это важно и что зверушек можно рисовать дома.
Таких разговоров было не два и не три, но после случая с конкурсом Катя, тогда уже почти подросток, взбунтовалась и категорически отказалась ходить в кружок. Ее работу забраковали, не выбрали для участия в районном смотре юных художников, и она была возмущена до предела: «Все наши сказали, что мой рисунок круче всех! Даже Инга, которая у нас самая вредная, признала, что я нарисовала лучше, чем она, а этот… Петр Петрович! – Катя с такой силой сжимала губы, произнося имя педагога, что они заболели. – Сказал, что таких зверей не бывает! Не пойду я туда больше!»
Придирки и вечное недовольство Петра Петровича отбили у Кати желание рисовать на несколько лет. Всякий раз, доставая из ящика стола бумагу и карандаши, она будто слышала его ехидный голос: «Глажина, и где это, интересно, ты видела таких мышей? В бреду? Что за глаза у нее? Она бешеная? И голова у нее больше туловища, так не бывает. Возьми энциклопедию, посмотри, как выглядит мышь-полевка. А то развели тут, понимаешь, абстракционизм, анимализм и примитивизм разом!»
Зато в школьных и институтских тетрадях, на запотевшем зеркале в ванной, заледеневшем окне автобуса рисовать было не страшно. Это было будто понарошку, не всерьез.
Но можно ведь и сейчас так же, не всерьез? Тем более что они уже давно рисуют вместе с Ташей – и для развлечения, и по необходимости, когда делают домашнее задание по рисованию: «А давай тут еще лягушку в уголке добавим? Вот такие у нее лапки, вытаращенные глаза, разинутый рот и длинный язык, чтоб ловить мух…» Когда дочь засыпала, Катя садилась за большой стол, доставала карандаши, краски, бумагу и представляла лягушку грустной. Или сердитой. Или в прыжке. Линия, и еще одна, и еще, теперь штрихи… Рука постепенно вспоминала, как переносить на бумагу подвижное и статичное, становилась все послушнее, все уверенней и тверже. Катя засиживалась за столом до ночи и улыбалась по утрам, придумывая, что нарисует вечером.
Из-за какого-то необъяснимого стеснения рисунки она никому не показывала, даже Таше. Своей вернувшейся радостью она могла бы, наверное, поделиться с мамой, но разве не глупо – тащить все это или хотя бы один лист бумаги на кладбище? Куда его там? Прислонить к памятнику? Зарыть под цветы? Глупо. Глупо!
День десятой годовщины маминой смерти, выпавший на субботу, не задался у Кати с самого утра. Она не выспалась, чувствовала себя отвратительно, сердилась на дочь и вопреки обыкновению даже повысила на нее голос.