Больше о деле не говорили ни во время еды, ни после, когда Логинов отвез Уту к себе домой, ни во время короткой бессонной ночи, первой их ночи за долгое время, обоим показавшейся и прекрасной, и вынужденной, даже, может быть, последней. Оба боялись вот так расстаться, но еще больше опасались спугнуть друг друга обязывающим или лишним словом.
– Есть в близости людей заветная черта. Ее не перейти влюбленности и страсти, – попрощался с Утой Логинов.
– Но мы не дошли до нее, – отвечала она, уклоняясь от поцелуя в лоб.
– Созвонимся? – говорил он последнее.
– Позвони, – уходила она.
Ута, выйдя от Володи, сразу, не доходя до метро, позвонила по мобильному Балашову. Но у того было занято. Он уже говорил с Логиновым. Тогда, добравшись до бюро, она набрала номер Роберта Беара и сказала, что уже заказывает билет. Только сейчас она поняла, до какой степени опостылела ей Россия.
Игорь был удивлен раннему звонку. С Логиновым он говорил теперь не часто, причем скорее из заботы или вежливости, и всегда инициатором беседы выступал сам – с той злополучной ночи, когда Володя выбрал Балашова своим доверенным, тот больше ни разу не звонил писателю. Да и Игорь изрядно изменился с той поры.
После поездки на Красную площадь, не найдя ни Логинова, ни его ночного собеседника, Балашов отзвонил Миронову и отправился в контору Шарифа, пребывая даже в радостном возбуждении. «Вот, – думал он тогда по пути, – вот и свершилось. Может быть, я следующий». Ему было тревожно, даже страшно, но притом и легко, и осмысленно.
Когда после «совета в Филях» он несся искать Уту Гайст, чтобы та срочно дала в эфир версию гибели Картье со всей последующей историей (Миронов хотел прикрыться прессой и считал, что немецкая журналистка в мгновение ока выполнит этот заказ, если, конечно, ей дороги карьера, Картье и Логинов. «Да ты не думай. Ты не понимаешь, а она чует, где эксклюзив. Ты писатель, она журналистка», – убеждал Андрей Андреевич Балашова, пытавшегося втолковать «чеченцу», сколь нетороплива и осторожна немецкая журналистика), когда, оставшись при Уте, то и дело связывался с Мироновым, мозг его бодрила, свежей алой кровью наполняла сосуды мысль, что все выходит правильно, «нравственно». Не так, как виделось их «западникам», парадоксально ретроградным, окостеневшим в дальнозорком брезгливом прищуре, не так, как предписано было зловещими близорукими их «государствофилами» разной степени черноты и красноты, не так, как обещал Миронов, этот лучший из проигравших солдат родины, обобщивший весь свой опыт освобождения от нахлынувшего на него девятым валом времени в спокойном и вкусном ожидании новой всемирной катастрофы – через Пяндж ли, через Каргил, через Косово, или через Голаны – не так, а по его, балашовскому срединному пути, общей работой несовместимых сил, общим движением разнородной народной души.
Разбираясь с кабульским вторжением, работая над рукописью, Балашов поймал себя однажды на том, что если смотреть на историю просто, без зауми, то бишь так, как смотрят на приключенческий роман любители «чтива», то она, по большей части, и чем позже, тем явственней, все реже и реже обнаруживала способность вызывать катарсис. Нет Орлеанской девы, нет Бонапарта, нет одушевленных Шекспиром горбунов и тиранов Средневековья, нет дуче, болтающегося на ветру по воле суровых, скорых на руку партизан. Кульминация есть, а за ней, вместо развязки, следует глухое, как аппендикс, продолжение. Маски умерших надевают выжившие, и спектакль тлеет на старых углях до нового порыва древнего ветра. Тадж-Бек взят, и Главному конец, и в темнице томится красавица – дочь Амина, а жернова крутятся и крутятся, перемалывая новые человеческие зерна в пыль, и не замирает зритель.
Современная, новейшая история переросла решение проблем войнами. Но не доросла до решения проблем объединенным умом. Мудрением. И вот тут-то коренилось главное. По крайней мере для Балашова-писателя: если историческое чтиво выходило вовсе не приключенческим, то каждой отдельной судьбе общая статистическая вялость полагала выпуклый, определенный сюжет, внутреннюю самобытность характера у матросов, переживших штормы и сошедших через годы на берег. Где прошла уже за это время другая жизнь. И оттого значимость этой единичной позиции вырастала до размера Судьбы. Их поворот ума, нацеленность их взгляда значили для завтра и особенно для послезавтра больше, чем штурмы Кабулов и Грозных, чем утюжные бомбардировки афганских кишлаков, чеченских гор, иракских деревень, сербских городов… Каков проигравший солдат, такова и она, Родина.
И вот в деле Картье, как в крохотной капле, прокатившейся по покатому столу нашему, собрала история эти разные пылинки судьбы – Миронова и Уту, Кошкина и Логинова, его, Балашова, и философа Шарифулина, Машу Войтович и Марию Феретти. И все вместе, только вместе, миром, каждый сильный в своем, не поступаясь, не отказываясь, а только лишь принимая, они освободят швейцарца! Победят «мудрением».