Пока суть да дело, старика положили в общую палату, где размещались самые «дешевые» из больных, и он послушно улегся острым подбородком кверху. Он почти не ел, не справлял под себя нужду, и потому не доставлял хлопот сердитой санитарке-польке. Таким его застал врач, совершавший утренний обход, обязательный и для «дешевых» единожды в двое суток. Врач передвигался по палате длинным выверенным шагом. Койко-шаг. Он не задерживался. Когда очередь дошла до Моисея, доктор бегло прочитал содержимое сопроводительного листа, прикрепленного к кушетке, молча откинул одеяло, сложился вдвое и так резко надавил на печень, словно в ней содержалось все зло, накопившееся в старике за долгие его пути. Старик остался неподвижен. Врач изумленно поглядел на пациента и приподнял пальцами его веки. А потом принялся выстукивать дробь на костлявой грудной клетке. Еще он, к удивлению сопровождавших его ассистента и сестры, цапнул старика за колено, нащупал пульс на шее, осмотрел паховую область. И все чему-то удивлялся.
Другие больные, кто мог, привстали на кушетках и следили за непривычным действом. Наблюдая за исследованием Моисеева паха, сосед так увлекся, что едва не грохнулся с кровати. Его успела схватить железной рукой за плечо санитарка.
— Что ж, любезный! — примерно так, наконец, обратился врач к пациенту. — Вы, я полагаю, не немы и не глухи. Молодому бы ваши печень и легкие. Вы вели праведный образ жизни и теперь дали обет молчания? Ну, ну… Если вы понимаете меня, то послушайте: без медицинской страховки лечить вашу память мы не можем, у госпиталя на это денег нет. Увы. Лечить вслепую — дорого и бессмысленно. Через два дня я проведу еще раз осмотр, и, если вы не дадите мне знак памяти, мы выпишем вас в дом престарелых. Вы клинически здоровы. Или… — врач усмехнулся: — вас в качестве экспоната передадим в университетскую клинику, в отделение геронтологии. Но там вам, любезный, покоя не дадут.
Моисей, продолжая глядеть на доктора, безмолвно положил на грудь ладони, подогнув средние пальцы. Врач в который уже раз с этим пациентом покачал головой и решился на следующий койко-шаг.
Когда медики покинули палату и ее многочисленные обитатели угомонились, сосед Пустынника выбрался из кровати и сел на Моисееву кушетку. Он тяжело отдышался, рукой прижимая сердце, словно оно вот-вот могло проступить сквозь папиросную обертку кожи.
— Эвтаназия! — шепнул он громко в ухо. — Что ты он ней думаешь?
Не получив ответа, сосед продолжил:
— Мое имя Шульце. Я здесь навсегда поселился. Вот, прошу их об эвтаназии, а они боятся. Все боятся, всего боятся. Они погублены глупостью гуманизма.
Он закашлялся, прервался, опасливым и ненавидящим взглядом обвел дремлющую обитель.
— Только ты молчи, не выдавай себя. Но я тебя узнал.
Моисей, могло показаться, только тут и обратил внимание на человека, обосновавшегося возле самого его мозга.
— Я узнал тебя. Ты жид. Юде. Я тебя долго жду. Кладут всяких. Фрицев, пшеков да мухаммедов. А я тебя жду.
Моисей отодвинул ухо от сухих прозрачных губ и произвел пальцами жест, словно скинул былинку с ладони в рот старому юдофобу.
— Верно! — обрадовался сосед. — Юде. У жида власть магическая. Власть жеста. Я изучал. Когда я был молод, здесь материал был. Тысяча юде на одной улице. Веришь? Tausendjudenstrasse[51]. И среди них — два-три настоящих жида. Как ты. Я так сожалел, когда мы вас извели! Изучать стало некого, нация теряет инстинкт на истинную опасность. Вот теперь пшеки и мухаммеды. Мелочь против настоящего жида. А наши? Та же мелочь. Измельчание как необратимое историческое явление. Им меня даже не понять. Хоронюсь от них, а то в сумасшедший дом упекут. Только ты поймешь.
Тут Моисей средним пальцем коснулся лба старика. Той точки, к которой женщины Индии прикрепляют блестящие мушки. Он задержал палец, словно желал оставить там отпечаток.
— А, понимаю! Я буду тише! — взошел на следующую ступень восторга Шульце. — Я одинок. Ты одинок. Но я тебя встретил, и теперь мне хорошо. Мы проиграли вам, юде. Или тебе. Может быть, ты и остался один жид, тот самый… Да, да, я тихо… Надо держаться друг за друга. Ведь им не понять: стоит нам умереть, и они погибнут! Вымрут! Пустое семя, не приспособленное к выживанию. Поверь мне, я признал, что мы допустили страшную ошибку, уничтожив вас. Тут Шульце еще раз оглянулся и перешел на шепот интимного свойства:
— Вот умрем, и все. Пусть без нас грызутся. Сами себя изживут. Мне и своих не жаль. Недостойны. А твои были молодцы. Скелеты уже, а друг дружку не ели. Русские ели, и чехи ели, и ели сербы, а ваши — нет. И наши — нет. А почему? Я долго искал ответ. Почему? Вот! Мы с вами в связке. Ты — жид, и ты — как я. Чистая кровь! А мне не разрешают эвтаназию! Во что превратились… Человек мразь, да еще всегда умеет найти чистенькое объяснение своей мерзости.
Он еще говорил, но Моисей прикрыл веки. Он больше не слушал. Близилось время завтрака…
Шульце весь последующий день копил силы, а после отбоя снова добрался до Моисея и принялся за свое: