Внизу, под глубоким глинистым обрывом, блестел Проран. Теперь он был спокоен, не так строптив и шаловлив, как прежде, когда мчался и бурлил, размывая берега и выворачивая с корнем столетние деревья. Весь Взмор унес он с собою, отмыл и умчал гигантские осокори и даже часть Шиповой поляны. Тогда, прежде, Проран был многоводен и тесно было ему в берегах. Как он бурлил, как свирепо веселился!
А теперь уже не играл, не шалил, не кипел белоснежной пеной, не плясал и не кружился в стремительной быстрине: он стал мелкой, почти неподвижной речонкой, сонно лежал под высоким размытым берегом. Он ли это? Такой смирный, слабый? Ведь он всегда, бывало, стремился переменить русло! Не умчался ли Проран куда-нибудь в другое место, а здесь только след его остался?
Ручей едва блестел на дне глубокого оврага. Там, внизу, стояли у берега дощаники и лодки, виднелась рыбацкая землянка с растянутыми на песке сетями, а на другой стороне густо зеленел молодой ивняк. Вдали, на горизонте, синела коренная Волга.
Дул свежий утренний ветер. По небу ползли серые облака ранней осени, солнца не было видно, все в природе отцветало. И все-таки было что-то ядреное, бодрящее в этой волжской ветреной осени, бабьем лете, в свежем утреннем ветре, колющем лицо, и во всем пасмурном, но крепком бодром утре в лесу.
Лавр и Вукол пришли сюда за лошадьми, которые паслись и теперь так же, как прежде, когда Вукол напропалую скакал на Ваське-Гекторе и кувырнулся в канаву.
Но лошадей Лавра не было видно. Должно быть, забились в чащу мелкой поросли, выросшей на месте старого леса.
Шиповая поляна, лишившись Взмора и знаменитых осокорей, уменьшилась, берег ближе подошел к деревне. Вукол и Лавр шли через поляну, и дядя объяснял племяннику, что поляна уже не вся им принадлежит, что вот за этой гранью половина ее отошла переселенцам: купец продал.
Вдруг он остановился, и неожиданная улыбка раздвинула его красивую черную бороду:
– Вот она, канава-то! Видишь? Помнишь ее? – с каким-то даже волнением воскликнул он, схватив Вукола за рукав.
Вукол удивился не канаве, которая была все еще цела, а волнению, с которым говорил Лавр о ней, как о чем-то радостном и светлом: яркое детство, вместе пережитое среди лесов и полей, горячая и чистая детская дружба светили из прошлого Лавру так же тепло и ярко, как светили они Вуколу. Они оба радовались старой, заросшей дерном канаве, как будто натолкнулись на что-то драгоценное и милое – на прежнюю дружбу свою.
Засмеялись радостно.
В это время из-за кустов, побрякивая колокольчиком, высунулись две лошадиные морды, приветливо и дружно закивавшие им. Лавр с двумя уздами в руках пошел взнуздывать лошадей. Вукол смотрел на него.
– Проран-то, видно, ушел отсюда? – весело крикнул Вукол Лавру.
Лавр был в старом рваном полушубке, меховой шапке с наушниками и больших тяжелых сапогах. Он наклонился, снимая путы с лошадей, потом встал, выпрямился, поправил шапку, похожую на древнерусский шлем, и поднял улыбающееся, румяное от утреннего ветра лицо.
Лаврентий вытянул руку в сыромятной большой рукавице и показал на горизонт:
– Вон там, за островом, работает он теперь! Весной смоет остров!
– Экая озорная река!
– Проран! Он испокон веков такой!.. Непоседливый! Ищет все…
Лавр вывел лошадей из кустов и стал их взнуздывать. Вукол не помогал ему, отвык от крестьянства, он думал: «Проран ушел в другое место, переменил русло, а здесь обмелел».
И не только Проран, вся жизнь в этих местах переменила свое течение, пошла по-новому, сделала радостный сдвиг.
– Ну, садись! – прервал его мысли Лавр. – Едем в деревню, только, чур – через канаву не скакать!.. У твоего отца нынче собрание трезвенников! – сказал Лавр, когда они сели на лошадей. – Перед твоим приездом был здесь Челяк и говорил, чтобы и мы с тобой приехали туда! Заждались тебя твои-то! Солдатов тоже будет! Вот и повидаешься со всеми! А братишка твой, Володя, дельный парень. Мы его заранее в учителя в нашу школу прочим.
И они поехали по лесной дороге так же, как ездили прежде.
В начале двадцатого века в стране увеличился глубокий напор новых жизненных сил. Эти силы сталкивались со всем, что стояло на их пути. Для того, что неизбежно должно было совершиться, казалось, довольно было случайного толчка или крика, как достаточно звона колокольчика, чтобы рухнула нависшая снежная лавина в горах.
Веяло непреоборимым духом времени, чувствовалось, что пришла пора чудесного преображения страны, приспело время для ожидаемых перемен и обновлений. Приближение новой эпохи казалось неотложным, как неотложно бывает время родов.
Все кругом говорили: «Так продолжаться жизнь более не может».
В зеркале литературы с неожиданной яркостью встал перед страной ее собственный истерзанный образ – грустная картина развала обветшавшей жизни, начиная с семьи и кончая государством.
Отобразители жизни подчас и сами не знали истинной цены своих вдохновений, не знали предельной накаленности той атмосферы, в которую бросали они выстраданное, новое слово, неожиданно становившееся зажигательным.