Там иначе распорядились пространством, – не мы с вами, а те, кто был здесь до. Точно в старинной шкатулке, выдвигаются секретные ящички, расступаются анфилады, проступают барельефы, вязь решеток и кружево балконов, прохлада и тишина подъездов, кладка стен, подробность лестниц и коридоров, – все перечисленное тесно связано друг с другом, одно бессмысленно без другого, как слова, обращенные в пустоту, речь, лишенная подтекста, теряет богатство эпитета и обертона, становится скудной и топорной, так сквозь сложно устроенный механизм человеческой природы прорывается клекот и лай, мычание и хрип, – как, однако, любовно творил нас Создатель, вкладывая речь в уста, даря диапазон, силу, глубину, нежность, страстность, холодность, вежливость, куртуазность, мешая «возвышенное и земное», плоское и рельефное, плотское и чувственное, узкое и широкое, – по мере отдаления возрастает значительность всякой подробности, из которой складывается ткань бытия и, стало быть, многомерность сознания, которое тянется ввысь, разворачивается вслед за горизонтом, устремляется и гаснет, точно лампочка, вкрученная в плафон еще при Франце Иосифе, – гаснут лампочки, тускнеют паркеты, останавливаются часовые механизмы, даже они изнашиваются от соприкосновения с хроносом, что говорить о содержимом выдвинутых ящичков, о париках и камзолах, туфельках и чулках, фраках и перчатках, подъезды не выдают воспоминаний, скрывают сюжеты, оберегают тайны, – они распахиваются перед всяким новым жильцом, пугая темнотой и затхлостью, признаками и призраками многократно возрождающейся жизни, уже никак не связанной с тем, кто жил здесь до, – разворачивается лист вкладыш, являя внутренний дворик второго этажа, – огромные окна, стертые ступеньки, велосипед со спущенной рамой, кожаный нос собаки в окне, белье сохнет, качели скрипят, женщины в цветастом затрапезном по прежнему заполняют пространство новыми жизнями, а вот и детская кроватка в глубине, на дне ее тюфячок, вдруг примиряющий с ходом времен и чередой событий, – всему свое время, вздыхает часовщик, откладывая в сторону изношенный механизм, нежно позвякивают шестеренки, пружинки и винтики, и чистый детский голос, захлебываясь, смеется чему-то безудержно, и тут же другой, множественный, то старый, складчатый, надорванный, то вновь юный, то женский, то мужской, то скрежет и лязг, то перезвон мельхиоровых ложечек, то кадиш, то вальс, то «верою пали стены иерихонские», –
В жилах княжны М. течет грузинская кровь, и не только. Польские шляхтичи с надменным «пся крев», грустноглазые раввины из Вильно таинственным образом смешались и примирились в ней, – прелестно картавой, живой как ртуть, с газельими глазами и будто акварелью обозначенной жилкой на виске.
В дороге она немного бледнеет, но держится молодцом. С интересом поглядывает на перрон, кокетничает с кузеном-гимназистом, потешается над его ломким баском, самомнением, нечищеными ногтями, – ссорится с maman, – еще не старой, но измученной, с уже подсыхающими губами, с безжизненно-белой кожей лица и сильными костлявыми пальцами пианистки.