– А кто сегодня пойдет в неваляшках? – Голос этот, немного глуховатый, принадлежал Верочкиному папе, и сильные руки обхватывали капризно вытянутую ножку, у основания будто перетянутую невидимой резиночкой. Верочка была совсем не пухленькой, как кажется отсюда, издалека, а миловидно упитанной, округло-хорошенькой, отчего взрослые так и норовили ущипнуть ее то за атласную щечку, то за нежный локоток.
Отец носил ее на плечах, но чаще – на спине, это называлось «купки-баранки», и хохочущая девочка бойко ударяла ножками по отцовским бокам и пояснице, и главным, конечно же, и самым уморительным во всей этой истории была угодливо согнутая мужская фигура, якобы прогибающаяся под тяжестью сладкого груза. А груз был, несомненно, сладким – бывают ведь такие сахарные, сладкие дети, которых так и хочется то поцеловать, то куснуть – в шейку, в ладошку, в пяточку.
Отцовская ладонь, обхватывая с нежностью Верочкину пяточку, осторожно проталкивала ступню в темный (с высунутым войлочным языком) зев сапожка и, поднатужившись, тянула на себя немного тугую змейку-молнию. Верочка, возвышаясь над отцовской спиной, наблюдала заоконный пейзаж – едва прорисованный мягкой акварельной кисточкой, – в нем, в этом пейзаже, не было ничего ровным счетом примечательного. Разве что вспорхнувшая на голую ветку тучная ворона. Желтоватые ватные комки между тонкими дребезжащими стеклами создавали подобие рамы, в которой видимое становилось нарядным, оформленным, будто вдетая в багет картина.
Вот этот застывший (на каких-то несколько мгновений) кадр, неяркий – без единого акцента, останется в памяти: стоящий на одном колене отец, покрасневшая, аккуратно подбритая кожа затылка и шеи, сидящая на дереве тучная ворона, чуть дребезжащее (вдалеке проезжает трамвай) стекло.
Тугие петли цигейковой шубки не поддавались Верочкиным сахарным пальчикам, да и отцовским, длинным и сильным, они поддавались с трудом, но вот защелкивалась последняя, у самого подбородка, пуговка, и Верочка, сопя, разворачивалась вправо и влево, давая обернуть себя пуховым (поверх шубы) платком, и теперь, почти задыхаясь, уже в тесноте прихожей, освещенной тусклой лампочкой, она терпеливо ждала, пока отец наденет похожее на верблюда двубортное коричневое пальто.
Заснеженный барельеф над крыльцом, скользким булыжником вымощенная мостовая, полукружьями выступающие балконные решетки с замысловатыми металлическими виньетками. Окна прикрыты ставнями, за ними прячутся цветочные горшки и фикусы, покрытые многолетней пылью. Чей-то неясный профиль за сдвинутой занавеской, клочья ваты в проеме между тонкими дребезжащими стеклами.
Включенная на кухне радиоточка бубнила о чем-то бархатным баритоном. В комнату, точно облако, вплывала похожая на доброго гнома старушка в обрезанных у щиколотки валеночках, в шерстяном платке крест-накрест через спину и грудь, – лицо ее было торжественно, руки прижаты к груди.
– Соня, золотко, только что… Вы слышали?
Старушку (на самом деле никакая она была не старушка) звали Фира, и работала она мастером цеха на четвертой обувной фабрике, но там ее называли уважительно, несмотря на шерстяной платок и валеночки, – Фира Наумовна, однако Верочка ничего про это не знала – для нее Фира была той, которая живет в крохотной комнатушке под лестницей.
Отец, пристроив зеркальце к полке, брил худые щеки и острый подбородок, до крахмальной какой-то бледности, от которой лицо его становилось моложе и болезненней, он даже казался немножко чужим, но ненадолго, потому что уже через несколько часов сквозь кожу его пробивались жесткие рыжие волоски, и тогда все становилось на свои места, – отец был отчаянно худ, каштаново-рыжеволос, и первое воспоминание, связанное с ним, было именно это – покалывание жестких волосков, довольно ощутимое, отчего Верочка ежилась, точно от щекотки.
Что-то поскрипывало в тишине, что-то с грохотом упало и покатилось, – раздался звонок, женский крик и захлебывающийся детский рев, – сколько раз, – я говорила, говори-ила! Человек со смешной фамилией Голубчик, скукожась и кивая головой, мелкими шажками пробежал из кухни в боковую комнатку, – потом! потом! – в трубке что-то щелкнуло – короткие гудки, – всклокоченная шевелюра Голубчика еще раз показалась в приоткрытой двери и исчезла.
Это случилось в слезливый мартовский день, ничем особо не примечательный. Верочка, играющая в коридоре с ангорской кошкой, беленькой, с черными пятнышками на ухе и груди, вздрогнула от низкого протяжного воя (не мужского, не женского, волчьего какого-то) – такого она не слышала никогда, и вой этот раздавался из комнаты Повалюков.
Из боковой комнаты вновь выглянул Голубчик. Лицо его было бледным, на плечах топорщился пиджак, которого (как казалось Верочке) сосед сроду не носил.