Высокая, прямая, с туго затянутой талией, с аккуратно заколотым платиновым калачом над высоким чистым лбом, с несколько высокомерным выражением блекло-голубых глаз, Ирма Бруновна с некоторой брезгливостью смотрела на рассеянную, абсолютно несобранную девочку, от которой и пахло как-то не по девичьи – брошенными уличными псами, воробьями и чем-то еще, совершенно неопределимым, но внушающим тревогу. Школа представлялась ей (Ирме) строго расчерченным полем, по которому двигались (будто шахматные фигуры) будущие обитатели Вселенной, пока что еще неоформившийся материал, из которого ей, Ирме, надлежит, точно скульптору, извлечь все самое ценное и полезное для этого мира. Даже заводилы и бунтари ходили по струнке под холодноватым оценивающим взглядом. Но Верочка была совсем не бунтарь. Училась средне, спустя рукава, была невнимательна и незлобива. Но… как бы это сказать – все формальное отскакивало от нее, и исполосованный красным дневник, похоже, не внушал ей тревоги или страха. Она не боялась. Не боялась даже мыши, прошмыгнувшей по классу во время контрольной по алгебре. Весь класс визжал, подобрав ноги, а круглые Верочкины глаза с любопытством естествоиспытателя следили за несчастной мышью, выпущенной, конечно же, не просто так за десять минут до конца контрольной.
Не раз проходила Соня мимо кирпичного трехэтажного здания, в торце которого все еще красовалась вывеска с полустертой надписью «Аптека Габбе».
Конечно же, она прекрасно помнила хозяина аптеки, и его дочь Лизу, библиотекаршу, ну да, ту самую, хромую, о которой всякое болтали – что, мол, мужа увела у живой и молодой жены, еще и с ребенком, это же такой скандал, такое безобразие… Но дальше слухи уходили в песок – слишком много воды утекло, другие события, гораздо более масштабные, заслонили тривиальную историю адюльтера. Жены, мужья, любовники, их дети, родители, золовки и зятья – всех их постигла участь… Здесь Соня ускоряла шаг, как будто пыталась убежать от чего-то.
С возвращением в город все, отдаленное расстоянием, насыщенностью событиями, полнотой, приблизилось с обескураживающей ясностью, обрело объем и глубину. Вот он, дом, вот вывеска, вот трамвайные пути, вдоль которых шли они. Папа, Лия, Любочка, Ася.
Помнишь, Сонечка, счастливый билетик? Воскресный день, ярмарочное веселье, лошадок, карусель, остроглазую, укутанную в пестрый платок цыганку? Ее долгий взгляд, полоснувший невысказанным?
– Счастливой будешь, богатой будешь, красавица, – удаляясь, бормотала она. Отец, посмеиваясь, – ни в какие предсказания он, разумеется, не верил, – протянул всем троим – Соне, Любочке и Лие – по брикету вкуснейшего сливочного пломбира.
И все же – вдруг дочь аптекаря жива? По-прежнему выдает книги в районной библиотеке, сдерживая улыбку, заполняет формуляр? Окуная перо в чернильницу, выводит ряд фиолетовых букв со старательным нажимом? Фарфоровой прелести лицо, его немного портили крупные, чуть выступающие зубы…
Вывеска висит, похоже, кто-то даже подкрасил буквы, но внутри (видно сквозь стекло) молодая девочка-провизор отпускает порошки. Куда-то подевались словоохотливые старички «в пикейных жилетах и мягких шляпах». Хотя, впрочем, уже в первые послевоенные месяцы эвакуированные стали возвращаться. Вернулась Дора с пятилетней дочерью из Ташкента, вернулась семья (почти в полном составе, если не считать пропавшего без вести сына) Слуцких. Случаются же чудеса, в самом деле! Вернуться в собственный дом, да, пусть заброшенный, пусть полупустой, но найти в том же самом месте, допустим, настенные часы с кукушкой… Ах, Соня, Соня, сознайся же, к чему тебе глупая кукушка… Неужели только для того, чтобы вспомнить тихий, ничем не примечательный вечер и отца, который, приоткрыв резные дверцы, подтягивает гирьку в часах?