Прообраз далеких жизней, он был гораздо ближе реалий окружающего мира. Пылающие чернобривцы в палисаднике, выкрашенный зеленой краской забор, стены цвета синьки, цветные половички у соседской двери. «Валя, ты чуеш? Ты мэнэ чуеш, Валя?»
Густо налепленные, будто наскоро собранные из конструктора дома, пугающая множественность номеров, предполагающая унылое торжество бесконечности.
Трамвайная линия, петляющая между домами, упиралась в кинотеатр, помпезно инкрустированный разноцветной мозаикой. Всюду пугающе монументальные, не оставляющие пространства для воображения символы. Серп и молот, навеки спаянные между собой, точно пресловутый двадцать пятый кадр, тут и там – скромный бюстик великого кормчего и над всем этим – хулигански-яркая афиша только вышедшего на экраны «Лимонадного Джо». И мы с папой, идущие по скверу в предвкушении киносеанса, и птичья девчоночья болтовня, сопровождаемая снисходительным взрослым вниманием.
Как ярко помнится горячая моя ладонь в его руке, танцующие вприскок ноги по бровке и блекло-синий билетик, будто пропуск в счастливые полтора часа жизни.
И брызги света потом, уже после, – глаза, будто ослепшие на мгновение, свыкаются с обыденностью, совсем не ужасной, напротив, окутывающей уютом догорающего летнего дня, клонящимися верхушками тополей и чувством бесконечной свободы, какая только в детстве бывает, наверное. Пока идем вдоль киосков, гастронома, я делаю выпады, верещу не своим голосом, по сценарию я главный герой, я атакую, мне все нипочем, я индеец, я вождь, я непобедима.
Папа, конечно, тихонько посмеивается, да нет, он откровенно смеется. Неужели надо мной? А ведь я столь достоверна и убедительна.
Жизнь создает смыслы, воссоздает их с маниакальным упорством, начиняет легендами.
Вот и зацвел палисадник. Великая пустота обрела какой-никакой смысл. Торжество бесконечности больше не угнетает.
Куда-то исчезли старые шкуры, оберегающие от вторжения чужих.
Нет ковра большого и ковра маленького, но след от узора помнит ладонь.
И завязь дикого винограда, и скромное обаяние чернобривцев, и выкрашенный дешевой масляной краской забор… И чьи-то голоса из таинства чужих жизней. Их явность, напевность, чуждость, интимность. «Валя, ты чуеш? Ты мэнэ чуеш, Валя?»
Все это стало легендой, посланием из несуществующих, таких далеких и близких миров.
Над городом взошло африканское солнце. Дух пустынь и саванн воцарился в наших краях, и похоже, чтобы увидеть голого человека, никому из нас не придется прибегать к помощи, допустим, подзорной трубы.
Не то чтобы я настолько против голых, но всякому обществу я предпочту общество одетых, по крайней мере не только в нижнее белье. Я так и вижу (в каждом окне) вяло передвигающиеся человеческие силуэты, и все это, увы, ассоциируется даже не с борделем (бордель – это некоторая динамика, образы, судьбы, порок, в конце концов). Порок – не самое ужасное из того, что мы можем случайно увидеть. Гораздо печальней вид жующего котлеты голого мужчины в носках из вискозы. Вот он задумчиво стоит у плиты, вот открывает холодильник, а вот и она, таинственная незнакомка из окна напротив – привет житомирской текстильной фабрике, – нет, эросом здесь не дышит решительно ничего, – она, повернувшись спиной, помешивает что-то в кастрюле, он, точно пребывающая в беспамятстве сомнамбула, курсирует между кухней и комнатой.
Вы думаете, я все же пользуюсь подзорной трубой? Признаюсь, имелась у меня такая слабость в далеком прошлом, ведь я была мечтательной отроковицей, и надеялась постичь тайны далеких галактик, и даже прочла от корки до корки толстенный том Воронцова-Вельяминова. Родители, воодушевленные моими интеллектуальными запросами, поднатужившись, осчастливили меня подзорной трубой. Конечно, я мечтала о телескопе, но на телескоп, видимо, им все же не хватило – жили мы более чем скромно, и еще эти уроки музыки стоили недешево, и рассрочка за немецкий концертный инструмент, – в общем, пришлось довольствоваться подзорной трубой, которая увеличивала, если мне не изменяет память, всего в двенадцать раз, и потому свет далеких галактик оставался по-прежнему безнадежно далеким, – нет, я с превеликой важностью (с нетерпением дождавшись темноты) наводила фокус на звезды – о, в те времена еще были звезды, довольно крупные, яркие, мохнатые, – мне нравилось воображать себя первой женщиной-астрономом, в космонавты я явно не годилась с моим вестибулярным аппаратом (один вид трамвая, маятника и качелей вызывал неконтролируемые желудочные спазмы), – итак, я видела (или же думала, что вижу) Большую и Малую Медведицу, созвездие Ориона и Тельца, но вскоре мне это несколько наскучило, я не продвигалась в своих научных изысканиях ни на йоту, и ситуацию исправил гостивший у нас тем летом кузен – тощий носатый армянский мальчик лет тринадцати-четырнадцати. Павел был точной копией рыжего Варлаама из «Не горюй».