Все быстро переглянулись, но больше ничего ему говорить не стали. Николай помрачнел и задумался.
– Ну, все, вы тут сидите, а я домой, – заключил Унгольд, поднимаясь, – вы сегодня мне все нервы расстроили, я так не могу. Вильгельм, Гриша, можете продолжать свою драку. Просто я чувствую сейчас вы заговорите про СНК и до утра просидите, прокурите мне весь кабинет. Умоляю, когда будете уходить, откройте окно, а то мне тут еще работать завтра.
– Э, товарищи! А мои стихи?, – обиженно спросил Перекопов, и воспользовавшись небольшим замешательством, вскарабкался на стул и грозно провозгласил, – первое про женщин.
Не ляжем мы жертвами царских охранок. Я партией создан и вооружен. Так будем же драть белолицых дворянок и жирных купеческих жен!
Николай и Вильгельм переглянулись, а Курцвайль, скрывая смех, закашлялся в кулак.
– А это наш общий гимн, – снова громогласно объявил Федор, с трудом удерживая равновесие на стуле.
Что ты смотришь, свинья буржуазная на рабочих, идущих строем? Велика наша сила красная. Ух, мы, сволочь, тебе устроим!
– А это про Колчака!
Призываю: бросайте ненужное! И рабочего, и батрака! Эй, товарищи, в строй и с ружьями! Уничтожим скорей Колчака!
– Феденька, родной, да что тебе дался этот Колчак!, – взмолился Курцвайль, – он уже год, как в могиле, а ты все Колчак, да Колчак.
– Да, что виноват я что ли, что у него фамилия такая яркая!
– В деревнях так теперь собак кличут, слыхал, – вставил Коля.
Сдвинув очки на нос, Унгольд испытующе поглядел на Перекопова.
– Федя, я, конечно, не обладаю тонким поэтическим вкусом, но еще до нашего знакомства я кой-чего у тебя читал. И при моем уважении к революции, твои неполитические стихи были намного лучше.
Вильгельм и Николай с благодарностью посмотрели на Унгольда – наконец, кто-то решился сказать Перекопову то, что долго думали все.
– Нужны ли они кому теперь, – хмыкнул Федор.
– Любое творчество найдет своего зрителя! Ну, прочитай что-нибудь старое.
– Даже и не знаю, – застеснялся Федя, перебирая в памяти старые стихотворения, – разве что про кабак.
Спустившись со стула, он вышел на середину комнаты, и начал декламировать, но уже совсем по-другому, без истерики:
История свой запустив маховик,
Влила в нас почтенье к отраве
Все так же стремится наш русский мужик
В последний кабак у заставы.
А вечер ли, утро – не все ли равно?
Раз облик навеки потерян.
И в пьяном дурмане шевелится дно
Вонючих и грязных харчевен.
Коптит и дымится печная труба
И так до скончания века.
Быть может нам так указала судьба –
Изгнать из себя человека.
Глава 2
В седьмом часу утра Варнас нехотя извлек себя из теплой кровати. Ему совсем плохо давались утренние подъемы, особенно осенью, в темноту. С вечера он всегда оставлял одежду на следующий день прямо на постели, чтобы проснуться и первым делом одеться. Такая боязнь холода началась у него, как говорила мать, с того случая, как он упал трехлетним осенью в Фонтанку. Варнас ничего об этом не помнил, но видимо, помнило тело. Посидев какое-то время на постели, он выкурил папиросу, и только собрался вставать, услышал слабый неуверенный стук в дверь. Это был даже не стук, а какое-то похлопывание. В надежде он предположил, что ему показалось, но приглушенный звук повторился. «Вот черт, – подумал он про себя и нахмурился, – наверняка какой-нибудь сосед пришел на разговоры».
Он тихо подкрался к двери, ожидая, что назойливый гость ушел, но там словно почувствовали его близость – он услышал знакомый женский голос.
- Вильгельм, открой, это Агне.
Прихода сестры Варнас ожидал в последнюю очередь. «Черт, черт, черт, – выругался он про себя, – какого черта она приехала». От досады он в нерешительности застыл на месте: зачем она притащилась к нему? зачем он вообще давал ей свой адрес? Идиот!
Всю жизнь они не ладили. Агне была вторая мать: чересчур религиозна, ограничена всевозможными запретами и имела препротивную манеру вечно давать советы и поучать. Даже будучи на семь лет младше, она никогда не стеснялась выражать свое мнение, подпевая каждому слову матери. Таким отношением они только бесили своенравного Вильгельма, который не терпел вторжения в свою жизнь и отчаянно сопротивлялся любой такой попытке. В Петрограде он еще кое-как поддерживал общение с ней, но, переехав в Москву, ограничился только безмолвными пересылками денег. И вот сейчас ему меньше всего хотелось видеть и слышать Агне, которая в его голове всегда была связана с чем-то низким, подлым и неприятным.
Он отворил дверь – на пороге, улыбаясь, стояла сестра в белой косынке и черном тоненьком пальто. В руках она держала до нелепости огромный узел. За два года Агне сильно изменилась – сгорбилась и как-то разрослась вширь. Внешне они были совершенно не похожи.
– Вильгельм!, – бросилась она к нему с объятиями.
Ради приличия он выждал некоторое время, затем отстранил ее:
– Пройдем. Я спешу, но пока собираюсь, мы можем поговорить.