– Что это? – перевёл я движение левой брови Мирона.
Собственно, мог бы и не переводить – мог бы и сам ответить. Страсть Голокоста втискивать потрясающие свои устройства в наименее подходящие для этого оболочки (очечник, банка из-под пива, лампочка накаливания) была мне более чем хорошо известна.
– Расстояние? – потребовал Мирон Притырин.
– До чего?
– До объекта, – разъяснил я. – В метрах.
– Два… два с четвертью… – отозвался Ефим. – Не больше…
Мирон прикинул.
– Достаточно, – решил он. – Потолки у нас в офисе – два с половиной.
Судя по всему, Антон Андронович Негрелый, благополучно пройдя проверку на детекторе лжи, напрочь утратил бдительность, стал беспечен и даже предположить не мог, какую новую каверзу ему готовят. В отличие от Мирона Тоха почти не изменился: заматерел, обрёл солидность, но как был колобком, так колобком и остался. Меня он не узнал. Даже когда нас заново представили друг другу, наморщил лоб, промычал с сомнением: «Да, помню… помню…» – хотя видно было, что ни черта он не помнит.
Между нами, имелось у меня намерение как-нибудь незаметно предупредить его по старой дружбе, чтобы особо мыслям своим воли не давал, но после такой встречи исчезло. Мирон тем не менее что-то, видать, заподозрил и решил из поля зрения меня на всякий случай не выпускать – на мою робкую просьбу удалиться восвояси он ответил решительным отказом. Так вот и вышло, что вся операция с начала до конца происходила на моих глазах.
Разумеется, ничто не мешало мне повернуться и уйти, однако не хотелось оставлять Ефима в лапах крупного бизнеса, да и любопытство опять-таки, любопытство… Ну сами представьте: услышать человеческие мысли, погрузиться в таинственную бездну разума… Не каждый день, согласитесь, выпадает такая возможность.
Заменить настоящий индикатор дыма, укреплённый аккурат над рабочим столом Тохи, на изделие Голокоста труда не составило – и первое прослушивание тайных помыслов начальника отдела состоялось в тот же день сразу после обеденного перерыва.
На стеклянном столике для чаепитий в кабинете Мирона утвердился репродуктор времён Великой Победы над Германией – точнее, корпус от репродуктора, а что там содержалось внутри, известно лишь Ефиму Григорьевичу Голокосту. Хотелось бы знать, откуда он берёт такие древности!
Честно говоря, было ещё и неловко. Я человек старых убеждений, отступать от них не собираюсь. Подслушивать, равно как и подглядывать, занятие, на мой взгляд, глубоко интимное. А предаваться этому втроём… Ну не знаю! Групповуха какая-то…
Вскоре к неловкости добавилась и досада: подслушивать оказалось невероятно скучно. Сначала Антон Андронович Негрелый вникал в какой-то договор, кое-что из него зачитывая – то ли мысленно, то ли вслух, трудно сказать. Изредка тягомотину эту оживляли редкие матерные вкрапления.
Качество звука – отвратительное! Чуть лучше первого фонографа и, пожалуй, чуть хуже граммофона. Какие-то потрескивания, поквакивания, взвизги иглы по заезженной бороздке.
Потом Антону Андроновичу позвонили. Начался долгий и занудный деловой разговор.
Мирон сопел, хмурился, наконец не выдержал:
– Мысли – где?
– Словами глушатся, – как бы извиняясь, пояснил Голокост. – Верещанье… мяуканье… Слышите? Это и есть мысли… Вернее, обрывки мыслей… или даже отзвуки…
– Слова убрать?
Голокост пожал острыми плечами:
– Как же их уберёшь, если он в данный момент говорит?
– Что делать?
– Подождём, когда замолчит… отвлечётся от дел…
Ждать пришлось долго.
– Ага… Вроде чай ему принесли… – пробормотал Мирон. – Кажется, сейчас думать начнёт… Ну-ка, ну-ка…
Замерли в предвкушении.
Что-то шипело и потрескивало. Затем переливисто взвизгнуло, словно плёнку на старом магнитофоне быстро перемотали.
– Уомпл… – всплыло огромным пузырём из морских глубин.
Мы ошалело переглянулись.
– Графиня… – безразлично произнёс голос Тохи Негрелого. Помолчал – и ещё раз с той же вялой интонацией: – Графиня… Графиня-графиня… Ну и что?..
– Какая графиня? – возмутился Мирон.
– Уомпл… – словно бы в ответ прозвучало из репродуктора.
– Дело вот в чём… – поспешил растолковать готовый к услугам Голокост. – При мышлении каждое слово не воспроизводится… Иначе бы мы думали крайне медленно… Понимаете, мозг как бы использует свою собственную стенографию…
В репродукторе заливисто всхохотнуло.
– Вот… – сказал Ефим. – Вот это оно и есть… Мы ведь о мысли как говорим обычно? Скользнула, мелькнула…
– Так это у него – что? В голове такое?
Голокост виновато развёл руками:
– У каждого…
– Но-но!.. – грозно предостерёг Мирон. – У каждого… – неодобрительно покосился на репродуктор. – А медленнее прокрутить?
Ефим взялся за верньер из окаменевшей коричневой пластмассы и что-то там увернул, нечаянно поймав момент, когда допотопное устройство вновь испустило истерический девичий хохот. Прерывистые взвизги замедлились, обратились в басовитую позевоту.