С воспалёнными, точно ослепшими глазами, Лидия поднялась затемно. Зажгла в горнице коптилку. Как заведённая, принялась растапливать печь. Выбрала из поддувала сажу, притащила с веранды мешок с кураем[54] и, царапая руки, доверху набила горнило колючими веточками. Подпалив, стояла и слушала рокот пламени и не могла отрешиться от думок — вязались они бесконечными узелками.
Прежде распад шагановской семьи и все мытарства Лидия воспринимала как несправедливо тяжёлое, неведомое наказание. И поныне угнетали враждебность уполномоченного НКВД Холина, раз в месяц вызывающего в райотдел, насмешки хуторян. Она научилась терпеть. Она умела это делать — не отвечать. Жизнь, во всей глубине, виделась иным, чем до лагеря, умудрённым зрением. Но Федюнька... Тут она оказалась безоружной. Сполна отведав горя, Лидия верила только в милосердие. Выходило, что напрасно. Новая напасть, повременив, опять метит в него. Да ведь как безжалостно! Даже кличку дали мальчонке не случайно, а по наущению взрослых, чтобы отделить от ровесников, чтобы сызмалу понял ущербное родство с дедом-старостой. А он, несмышлёныш, это чувствует своей маленькой душой и не может примириться. Готов и в одиночку драться (вот уж шагановская порода!) и за себя, и за деда. Обдумывая, как уберечь сына от ужалистых нападок, Лидия испытала негаданное волнение, — характером напоминал он отца, и ему передалось нечто главное, присущее предкам-казакам.
Курай раскалился на колосниках пышущими шапками. Пора было за дровами. На крыльце сторожил ветер — поцеловал в лицо, разметал узел волос, шало подбил подол юбки. Уже светало. Над крышей летницы розовела проталина неба. Дождь иссяк, но с желоба дробинами падали, громко разбивались о дорожку, сверкучие капли. Выкупанный осокорь празднично белел. А в другой стороне, на леваде, туманчик цеплялся за ветки верб. Ни огород, ни деревья не затопило. И, повеселев, Лидия зашлёпала по мощенке, по мелким лужицам. Перед дверью дровяника, на размокшей земле, она увидела два следа, отпечатанных подошвами армейских ботинок. Дверь со сдвинутым засовом покачивал ветер. Недоумение и страх пригвоздили на месте. Кто мог позариться на последние дровишки? Только нездешний. Она попятилась к базу, сдёрнула с огородки вилы. Надеясь, что злоумышленник всё же ушёл, Лидия рывком отдёрнула щелистую дверь.
— Кто здесь? — спросила отрывисто, грозно.
Из призрачного сумрака, из-за перевёрнутой тачки показалась большая лохматая голова. Окатила оторопь, — вспомнилось, как рассказывала о домовом. Через мгновение к ней шагнуло, встав в полный рост, человекоподобное существо, как показалось, в шерсти. В упор уставились на неё, блеснув, осколки одичалых глаз.
— Я есть Гервиг, — проскулило это жуткое, на сатану похожее создание, расправляя на плечах старую закошлатившуюся попону, найденную в дровянике. — Не прохонять менья, Лида... Я не есть фор! Я бешать Дрезден... Мнохо фота! Я искать тебья. Мишя сказать: дом и большой дерефо...
Только теперь она с недоумением узнала одного из пленных немцев, которых подкармливала прошлой осенью. На неё смотрел жалкий, полубезумный оборванец. Смуглое лицо в густой щетине, горбатый нос, углисто-черная шевелюра взаправду делали его похожим на захудалого чёрта. Одет этот бродяга был убийственно легко: короткая шинелька с болтающимся на пуговице хлястиком, грязные форменные штаны, дырявые ботинки.
— Как ты нашёл меня? — растерянно вымолвила Лидия, оценивая происходящее и холодея от мысли, что беглеца найдут в её дворе.
— Мишя! Мишя прифет передать! Дом и большой дерефо... Я малшик спросить, — он сказать.
Лидия с досадой вспомнила, что когда-то дядька Мишка Наумцев, ездивший в Пронскую, передавал поклон от пленного. Он, длинноязыкий, зачем-то и объяснил, где она живёт.
— Я не поняла... Ты удрал? Сбежал из-под конвоя? — посуровела Лидия, в которой боролись жалость и непримиримое желание немедленно выгнать сумасброда.
— Да! Бешать...
— Вот что, друг любезный, — объятая решимостью, строго сказала Лидия. — Выходи и чеши-ка подальше! А лучше в сельсовет. Добровольно сдайся. Всё равно от милиции не скроешься.
Гервиг вдруг скакнул назад и стал объяснять по-немецки, как будто хозяйка могла понять.
— Das ist nicht moglich! Jch will zu Hause unsinnig. Dort sind Eltem und liebe Lotta! Jch gehe nachts[55].
— Какой там дом... — осадила Лидия, услышав знакомое со школы слово.
— Mein Vater sagte: wenn etwas schwer und miihsam ist, versuch’s, anstatt zu klagen[56].
— Ну, довольно! He лопочи! Я не понимаю. Выходи! — сердито крикнула Лидия. — Шнель!
Измождённый голодом, сгорбившийся скиталец вылез в дверь, как-то потешно, высоко поднимая колени. Лидию обожгли звероватые, воспламенённые злобой глаза. Запоздало осенило, что он на краю помешательства. В рваной шинелишке собрался домой, в Германию.