– Так же мешала бы мне сочинять письмо ему, – улыбнулась Эльза. – Хотя… не знаю. Возможно, с Робертом ты была бы сейчас в другом месте.

– Ты хотела сказать – Роберт со мной? Да. Я не Маргарита.

Эмма по-прежнему смотрела в окно, только взгляд как будто затвердел. Потом она слегка откинулась назад, точно оттолкнула от себя какие-то мысли.

– Я и с Германом могла бы быть в другом месте, – вздохнула она. – Если бы он больше думал о нас с Эддой, а не о своих картинах и заслугах, которые теперь как раз и поставят ему в вину. Два месяца сидел на своих сундуках, вместо того чтобы исчезнуть, как Борман. Могли бы улететь в Австралию… Или хоть в джунгли, к чертям! Но жить! Не знаю, на что он там надеется. И на что надеяться мне?! Дай я его спрошу об этом! Пусть ответит: что делать мне!

Эльза прикрыла листок ладонью. Эмма обвела глазами потолок, стараясь удержать злые слезы:

– Прости меня. Просто ты уже смирилась, а я все не могу… Ох, прости, прости! – Эмма расплакалась, уткнувшись лбом в руку Эльзы. Края черновика оказались подмоченными и буквы расплылись.

В дверь тихо стукнули. Няня Буца сообщила, что фрау спрашивает человек, она провела его на кухню, но он даже не сел: очень торопится.

Эмма схватила черновик. «Человек» пришел за письмом, и ждать он не будет.

– Сделай приписку, что писала я, и подпишись, – велела Эльза.

Эмма написала две строчки: «Писала Эльза. Я плакала.

Целую тебя. Всегда твоя».

В таком виде, в ночь с 19-го на 20 октября, письмо жены попало к Герингу и едва ли подбодрило его, но многое прояснило.

Еще большее прояснило наступившее утро 20 октября 1945 года, когда всем двадцати трем заключенным в Нюрнбергской тюрьме было вручено обвинительное заключение. Оно было тяжелым и не оставляло надежд.

Все обвиняемые… являлись руководителями, организаторами, подстрекателями и соучастниками создания и осуществления общего плана, или заговора, для совершения преступлений против мира, военных преступлений и преступлений против человечности, как они определяются в Уставе данного Трибунала <…> и <…> несут персональную ответственность за свои собственные действия и за все действия, совершенные любым лицом для осуществления такого плана, или заговора. Общий план, или заговор, включал совершение преступлений против мира, выразившееся в том, что подсудимые планировали, подготовляли и вели агрессивные войны <…> нарушающие международные договоры <…> Обвиняемые <…> применяя такие способы, как убийства, отправка на рабский труд гражданского населения оккупированных территорий, зверское обращение с военнопленными <…> взятие и убийство заложников, грабеж общественной и частной собственности, разрушение <…> городов и деревень и не оправданное военной необходимостью их опустошение. Общим планом, или заговором, предусматривались <…> и предписывались к использованию такие средства, как убийства, истребление, обращение в рабство, ссылки и другие бесчеловечные акты <…> преследования по политическим, расовым и религиозным мотивам…

Тюрьма застыла в злобном оцепенении. Немногие из заключенных сумели овладеть собой и прочесть весь документ от начала до конца. Кто-то ограничился лишь формулой обвинения, как Геринг, кто-то читал выборочно, нервно выдергивая листы с названиями военных операций, точными цифрами убитых, сожженных, замученных, перечислением городов, деревень, селений и местечек.

Через час-полтора тюрьма, казалось, вся гудит от напряженного возмущения, распирающего стены узких камер.

«Какое все это имеет ко мне отношение?! Я не убивал этих семьсот восемьдесят священников в Маутхаузене! Я не расстреливал крестьян в Ливинецком лесу! Я вообще не знаю, где этот лес! – орал Юлиус Штрайхер, швыряя в Гилберта, обходившего камеры, ужаснувшие его листы. – Я никому не отрезал грудей и ушей! Найдите убийцу тех ста тридцати девяти русских женщин и судите его! При чем здесь я?!»

Последняя фраза была написана на всех лицах: у одних – гримасой ярости, у других – бездонной злобой, как у Кальтенбруннера; кто-то прикрылся презрением, как Геринг; кто-то – задумчивостью или невозмутимостью, как Шпеер и Шахт. Но во всех глазах стояло: «При чем здесь я?!»; «Какое это имеет ко мне отношение?!»; «Я не расстреливал! Я не вешал! Я не жег! Я не пытал!»

Прошло несколько часов, пока тюрьма снова не погрузилась в оцепенение. Джон Гилберт, стоически принявший на себя первый яростный выплеск эмоций, вечером снова обошел камеры

Долго потом его не отпускало ощущение, что вечером 20 октября 1945 года он прошелся по клеткам с дикими зверями, каждый из которых особым, ему одному присущим способом желал бы вцепиться ему в глотку. Впервые Джону было страшно, страшно со всеми, без исключения, даже с тихо и скупо разговаривающим Шпеером и равнодушным Шахтом.

К Лею Гилберт тоже заходил дважды. Последние дни Лей почти все время лежал, отвернувшись к стене. Гилберту он в шутку объяснил, что хотя бы перед смертью решил наконец выспаться. Препараты действовали таким образом, что от него Джон получил выплеск эмоций еще в свое вечернее посещение.

Перейти на страницу:

Все книги серии Зеркало одной диктатуры

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже