От укола опять все качалось и плыло. Как через стену он слышал голос американского врача, требующего вернуть заключенного в госпиталь, и резкий отказ русских.
«Если он умрет, мы не будем нести ответственность», – твердил американец.
Роберт и сам не прочь был бы вернуться в беленькую палату. Никогда еще камера не казалась ему такой глухой и темной. Какая-то жуть скапливалась возле кровати, приподнималась, тянулась к груди… Вот-вот она навалится, задавит… Из-под нее не выбраться ему… Он впился зубами в ладонь от нестерпимой потребности сейчас же глотнуть воздуха, глотнуть прямо с небес. Взгляд уперся в дверь, за которую еще можно выйти! Сесть в автомобиль или самолет… Лететь над океаном… Потом раздеться и войти в него, погрузиться в его мощь и нежность! Эта дверь… за которой жизнь… Жизнь!.. Со всей ее сверкающей, сочащейся радостью… Еще откроется!
Роберт лег поудобней, выискал глазами клочок серенького неба за окном.
«Мысли мои больны, но сам-то я не болен, – усмехнулся он себе. – Как просто морочить врачей! Рудольф это понял, он ведет себя правильно… Мне тоже пора бы, если не поздно еще…» «Поздно» – и была та жуть, что едва не задушила его. Ее породили сомнения. «Сомнения? Сомневаются живые. А я… Я хочу жить».
Он согласился, и ему начали тайком давать препарат, замедляющий сердечные ритмы. В таком состоянии его должны были бы посещать приятные галлюцинации. Но вместо этого к нему периодически заявлялся Ди и предлагал поиграть.
Ди приходил с бутылками темного стекла, в волокнах паутины, с узкими не заткнутыми ничем горлышками, расставлял их возле кровати и прикладывал палец к мясистым губам: «Тсс! Они спят. Начинаем?» – «Начинаем», – покорно соглашался Лей. Ди высыпал на постель кучу пробок: «Готов?» Роберт снова соглашался. Король щелкал пальцами по одной из бутылок, и в ней начинало шевелиться что-то. Это нечто росло, поднималось, из горлышка начинал сочиться плотный зеленоватый дым. Бутылка принималась пульсировать, тужиться, и нужно было успеть заткнуть горлышко пробкой и вдавить изо всех сил. Но Ди уже щелкал по другой бутылке, и в ней тоже просыпалось, начинало дышать, страстно желало вырваться. Игра шла вовсю. Из пляшущих бутылок неслись стоны, взвизги, заклинания… Эти, последние, были особенно ужасны: пробки таких бутылок приходилось втискивать, напрягаясь до треска в голове. Игра становилась кошмаром… Хитрец Ди всегда недодавал одной пробки; в этом и заключался источник азарта – успеть выдернуть пробку из бутылки с жалобно стонущим, полузадохшимся и заткнуть того, кто, выпустив ядовитый пар, сумел вдохнуть воздуха и вот-вот вырвется. Игра уходила в бесконечность. Всегда было начало, но не предвиделось конца, и непонятно было, как из нее выйти.
Роберт пожаловался опекавшему его врачу Симпсону. Тот даже посочувствовал: навязчивость галлюцинаций – их самая неприятная сторона. «Потерпите, – сказал он. – Поиграйте еще в эту игру. Скоро… – он машинально перешел на шепот, хотя все “прослушки” здесь были свои, американские, – вы утопите всех ваших джиннов в океане».
До «океана» еще нужно было дотерпеть. Роберт сделал попытку «передать игру» Герингу, который изо всех сил пытался исполнять здесь заглавную роль. На перекрестном допросе так прямо и предложил ему заняться затыканием горлышек. «Следи внимательно: туда, где чересчур бурлит; оттуда, где потише… – втолковывал он Герингу. – Тут есть какой-то смысл, просто я его не понял. Я устал. Я не могу больше». Геринг, слушая, несколько раз открывал и закрывал рот, таращил глаза, оглядывался на следователей, наконец откинулся на спинку стула и утер лоб. Лей был превосходный актер, и Герман в его сумасшествие никогда бы не поверил. Но сейчас все же было в Роберте что-то такое, что заставило Геринга отвести глаза и промолчать.
Геринга и самого одолевали навязчивые мысли. Происходящее порой представлялось ему каким-то недоразумением, затянувшимся, но не навсегда же! Подобное он уже пережил однажды, сразу после Первой мировой войны.
Тогда он, герой, ас, кумир всех авиаторов Германии, вдруг остался без работы, без дела, без окружения и вынужден был заниматься черт знает чем, – вспоминать тошно! Но тогда это продлилось недолго. И теперь он тоже верил, что положение его временно, что все вернется на круги своя. Но все продолжалось по-прежнему, дни походили на месяцы, месяцы – на десятилетия… Он часто думал о дочери, о той травме, которую ей нанесли… Думал о своих поместьях, о чудесной мебели, прекрасных картинах и редких книгах, о множестве дорогих ценных вещей, их ценность умножали любовь и бережность, с которыми он эти вещи собирал. Он не мог уснуть от этих мыслей и часами ворочался на узкой кровати, болезненно воображая себе, как все это расхищается, попирается, оскверняется…