Открывшаяся мне мысль – как всегда бывает при четком врубе – походила на золотой колодец истины. Я знал, что золото нельзя будет взять с собой и посетившая меня ясность исчезнет точно так же, как исчезают после вбойки любые вайбы, но секунда была прекрасной. Это происходило со мной впервые, и я жил, я по-настоящему жил…
Вместе со мной жили мои слушатели. Вернее, слушатель. Пригрезившийся мне космический стадион был симуляцией: его заполняла бесконечная толпа Люсефедоров, чудесным образом размноженных желтой машиной. Их пробило вместе со мной. И теперь на меня со всех сторон струилась их нежная благодарность.
Это было как любовь. Даже лучше – как свидание с богом. С тем богом, который живет в каждом человеке, но очень редко выглядывает из своей скорлупы. Я сумел его разбудить.
Это была вбойка.
Гильотина отключилась от моего импланта. Невидимые гости заскрипели сапогами, покидая комнату, потом громила-сердобол снял с моих глаз повязку, и Люсефедор ладошкой сделал мне знак выйти. Он даже не поглядел на меня.
Но я не волновался.
Я знал, что прошел прослушку.
Я
Я все-таки был преторианским переговорщиком – и хорошо знал, чем успешная операция по промывке мозгов отличается от неудачи.
Через три дня после прослушивания Люсефедор прислал за мной щегольскую телегу на пневморессорах.
Гнедой очипованный мерин-трехлеток. Кучер в ливрее самых криптолиберальных цветов – но в красном сердобольском колпаке с улан-баторским хвостом, чтобы никто ни в чем не сомневался. Синтез двух полярных сторон русского бытия, достигаемый только на очень большой высоте (или в моей душе). High life. Мне искренне казалось, что прохожие глядят на меня с завистью.
Люсефедор жил в большой усадьбе под Москвой. Это был просторный и декадентски роскошный деревянный дом с двумя флигелями, где гостили, а иногда и жили продюсируемые им крэперы и вбойщики.
Они не смешивались: вбойщики тусили в приземистом северном флигеле, крэперы – в южном, украшенном высокими башенками с флюгерами. Медиа создали из этого целую мифологию.
Крэперов, например, называли «флюгерадъютантами», и все понимали, что это значит. От вбойщика за такое погоняло можно было получить в зубы, но сами вбойщики обожали обзывать друг дружку
Я думал (вернее, надеялся), что меня отвезут на север. Но телега подвезла меня прямо к главному входу. Это была высокая честь, хотя символический смысл происходящего пока ускользал.
Меня провели на второй этаж – в пустую комнату с диванами и кальянами.
Место впечатляло.
По дворянскому обычаю (у Люсефедора для этого статуса хватало лошадей и холопов в одной только малой конюшне) стену украшала фреска на тему сердобольской революции – бро кукуратор в сером френче палил из нагана в веером разлетающихся от него Михалковых-Ашкеназов, а последний из царственных клонов заносил над его спиной руку с отравленной иглой.
Композиция была стандартной, но искусство художника проявлялось в деталях: еле заметный розовый след монаршей туфли на лице будущего вождя, прозрачно-сизый дымок над вороненым стволом, объятая ужасом болонка на руках министра двора, искаженные лица придворных, нежные полутона тронного зала и глядящий на все это из клетки щегол, выписанный с каким-то совсем уж запредельным мастерством. Такой фреске было место в музее.
Впрочем, обстановка не уступала по роскоши любому музею. Я не посмел коснуться шелкового дивана (их здесь было несколько) и сел на табурет у окна.
На ближайшем диване лежала раскрытая бумажная книга – еще один знак роскоши и стиля. Я осторожно взял ее в руки и прочел заглавную строку, отчеркнутую неровной красной линией: