Когда мне надоедает рисовать и клеить, я забираюсь на широкий подоконник и часами могу сидеть неподвижно, прислонившись к косяку (где, конечно, и простывала), и наблюдать за прохожими. Мимо наших окошек иногда проходила старушка — родственница соседей Носковых. Как-то она и говорит им: «Какая большая красивая кукла сидит в окне у ворот, наряды у нее красивые и часто меняются. Кто там живет?» Старушка была близорука. Родственница ее рассмеялась: «Это живая девочка. Она днем дома всегда одна. Ее отец умер, а мать уходит на работу. Вот она скучает одна и сидит на подоконнике». Старушка разохалась: «Вот так штука! А я думала, что это кукла. Жаль, что она дома одна, жаль!»
У мамы не было иного выхода. Яслей и детсадов в то время очень не хватало, они были переполнены детишками. Соответственно лозунгу: «Кто не работает — тот не ест» — все матери шли на работу очень рано, оставляя своих малышей одних.
Так началась моя жизнь без папы. В моей детской памяти отец на всю жизнь остался только отдельными яркими эпизодами. Мне говорили, что он меня очень любил. Любил со мною гулять: посадит меня на плечо, как нарядную куклу (мама, и правда, рассказывали мне соседи, меня очень наряжала), и идет на улицу.
Рассказывали, да и судя по фотографиям, отец был очень красивый: стройный, высокий; торс, голова — да вся фигура — были такие, что с него можно было ваять классическую статую Аполлона. Волосы русые, круто волнистые, а глаза черные — зрачка не видно, с поволокой и всегда грустные. Нос был прямой, губы чувственные, красивого рисунка.
А характером отец был веселый. Вокруг него всегда собиралась группа слушателей — и внезапно раздавался гомерический хохот, а рассказчик — отец — даже не улыбался.
Одевался отец почему-то, как я припоминаю, всегда в черную сатиновую косоворотку (я даже пуговки на ней помню), черные брюки; носил узкий поясок на кавказский манер — с металлическими наконечниками, и брюки всегда были заправлены в черные, тонкой кожи сапоги.
Вот таким я помню своего папу. Его все любили. Мне, уже взрослой, говорили, что у него, пожалуй, врагов и недругов не было. Но почему же тогда он ревновал маму?
Я помню, как он носил меня на закорках. Посадит на шею и носит из комнаты в комнату. Сам высокий, а дверной проем в высоту всего-то два метра, а тут я у него на шее сижу. Он присядет сам и мне велит пригнуться. Вот мы оба и смеемся, что кланяемся дверному косяку.
Еще я помню его отражение в зеркале, когда он бреется и лицо в мыльной пене, — бритву опасную он направляет на кожаном широком ремне, прикрепленном к ручке двери в спаленку. Рядом с зеркалом на столе — человеческий череп, покрытый бронзовой краской, и в макушке черепа — стеклянная чернильница с серебряной крышечкой. Рядом — ручка-перо и нож для разрезания бумаги, выточенный из воловьего рога.
Помнится случай, когда папа не пожалел меня — свою любимицу.
Лето. Я не хочу пить молоко из маленькой коричневой эмалированной кружечки (внутри она кремового цвета). Сбрасываю ее со стола, молоко разливается, а я требую у мамы (еще и говорить не научилась — требую!) себе красивую чашку. Эта пара — чашка с блюдцем — подарок моего крестного, друга моей крестной — тетушки Шуры, мне на день рождения. Подарок очень дорогой — настоящий фарфор. Стенки чашки просвечивают, рисунок необыкновенной красоты: цветы и листья всех оттенков нежно-салатового цвета с вкраплениями стебельков табачно-золотистого цвета. Я требую, топаю ногой. За это получаю шлепок по попе и, в придачу, меня ставят носом в угол.
Реву. Приходит отец. «Что такое? Что случилось? Почему моя дочка стоит в углу и плачет?» Я молчу. Отец присаживается на корточки и снова задает эти же вопросы.
Мама говорит: «Пусть сама расскажет!» — и подмигивает отцу.
Я замолкаю, всхлипываю и рассказываю. Уж как был интересен мой рассказ, я не знаю, знали лишь мать и отец. Отец выслушал и говорит: «Ах, вот что случилось. Моя дочка разбрасывается кружками, разливает молоко по полу. Разве это хорошо? Я думаю — это очень плохо. Еще и капризничает. Мама правильно наказала. Постой в углу и подумай, что натворила. Поймешь, извинишься перед мамой, тогда и выйдешь из угла».
Что тут было! Я опять ударилась в плач: мой папа, мой папа не пожалел меня, не взял на руки, а наоборот, как и мама, еще больше рассердился.
Пришлось извиняться, чтобы папа взял меня на руки. От своего требования подать чашку тоже пришлось отказаться.
Об этом событии совершенно случайно мне рассказала моя двоюродная сестра Галина уже в 1969 году. Она поведала мне, как об этом случае в лицах рассказывал мой отец, приехав на Основу — на окраину города — навестить своих мать, сестру, зятя и племянников. Галке в ту пору было уже 12 лет.