Начинала рассказывать я, а Светланка слово в слово повторяла вслед за мной. Нас слушали с вниманием, смеясь до слез. Переходя через ручьи и буреломы, а также когда мы уставали, ребята несли нас на руках: скрестят замком две пары рук, и мы садимся в эти «кресла», обхватывая ребят за шеи.
Нас им никто не навязывал. Они сами приходили к нам и спрашивали: «Ну, Бобчинский-Добчинский, на прогулку с нами пойдете?» Как же мы могли не согласиться, если нас приглашали, нам улыбались, нас любили?
Я — «Добчинский» — длинная, а не высокая: длинные руки-ноги; хотя и острижена, но белобрысая. Светланка — «Бобчинский» — толстенькая, маленькая, рыжеватая, тоже «голомозая». Вот и представьте себе эту пару — «Бобчинский-Добчинский».
Жилось нам на даче прекрасно! Обедали в летней столовой: сначала детсад, затем — поотрядно — пионерлагерь. Столовой был просторный деревянный сарай. В сарае стоял длинный, грубо сколоченный стол, вдоль стола — длинные деревянные скамьи. Столешница была чуть ниже наших носов.
Как-то нам подали на обед вкусный украинский борщ. Ели мы из алюминиевых мисочек деревянными ложками. Помня о том, что я старшая и мне поручена забота о Светланке, я следила, как она ест. Почему-то в тот день Светланка ела плохо. Я предложила: «Давай есть борщ наперегонки, давай соревноваться: кто съест первый?» (Вся Страна Советов тогда соревновалась!) Светланка согласилась. И соревнование началось. Я ложку борща в рот — она смотрит на меня. Я вторую — она смотрит. Я третью, пятую… Светланка, спохватившись, берется за ложку. Но поздно: я заканчиваю есть борщ, моя миска пуста! Светланка от обиды взрывается ревом во весь широко открытый рот, хватает свою миску, полную борща, вскакивает и мгновенно надевает ее на мою лысую голову. Хорошо, что борщ остыл! Я тоже реву — с моей головы свисает капуста, свекла, борщ течет по плечам, спине…
В столовой хохот — аж стены трясутся: смеются воспитательницы и детсадовцы; смеются пионервожатые и пионеротряд, пришедший на обед; смеются повара. А мы — Бобчинский-Добчинский — обе ревем.
Посоревновались!
Часы
Иногда во двор нашего дома в центре Харькова, чаще в знойный полдень, заходила необычная пара: хмурая еврейка с вечно улыбавшимся сыном. Мать — грузная, приземистая, ширококостная женщина лет сорока; иссиня-черные вьющиеся волосы огромной копной торчали во все стороны на ее голове; черные густющие, широкие брови, черные глаза; вечно одна и та же вылинявшая, зеленого цвета, юбка; шумное астматическое дыхание, шумное стремительное движение — и громкий возглас: «Хай живэ!» — с одновременно вскинутой вверх рукой. Взгляд еврейки был всегда суров.
Сын — лет двадцати — двадцати пяти, выше матери на голову; всегда в одном и том же сером костюме, белой рубашке и серой кепке; глаза тоже серые. На лице застыла бессмысленная вялая улыбка… Обувь у обоих старенькая, стоптанная, но у сына всегда начищена до блеска. Мать твердо, никогда не отпуская, держала сына за руку.
В нашем дворе все знали, что они сейчас пройдут в какую-либо еврейскую семью, и их накормят самым вкусным и лучшим от самых лучших блюд в доме.
Посещали они еврейские семьи как будто по какому-то расписанию. В наш двор заходили в июле, а потом ближе к осенним холодам.
Я таращила на них глаза и очень боялась этой суровой, хмурой черной женщины. Сын ее, поговаривали, был болен «тихим помешательством».
Мне было лет пять, пошел шестой годок, когда эта еврейка стала мне часто сниться. Снилось, что она лезет в окно и хочет меня наказать за то, что я трогаю и порчу часы (что я в действительности проделывала), снилось, что она забирает наши часы.
Как же я мучилась во сне: я безумно любила наши настенные часы! Мне нравился футляр, маятник с буквами «В.А.», мелодичный мягкий бой часов, отбивавший каждые полчаса.
Часы были привезены в Харьков из Швейцарии моей прабабушкой, еще в девичестве, в XIX веке. Футляр часов был изготовлен из дуба — тяжелый, оформлен резьбой, но скромно. А вот маятником я часто, залезая на кресло, любовалась. И так он был красив со своей буквенной вязью, что я невольно тянулась открыть дверцу и погладить красивые буквы. Тут уже и ключик рядом. «А что, если я их попробую завести, как мама?» И я пробовала. Все это иногда кончалось печально: пружина шипела и соскакивала. Мне доставалось «на орехи» по мягкому месту, и меня отсылали в угол, часа на полтора. А часы чинил дядя Петя — муж маминой сестры, Светланкин папа.
Почему же я не боялась маминого наказания, а боялась черной хмурой еврейки, изредка заходившей к нам во двор, вскидывавшей руку и шумно провозглашавшей: «Хай живэ!»? Ведь наяву она никогда не удостаивала меня своим вниманием!
Почему?
Вартан Мосеич
Папы нет — он умер. Мне без него скучно. Мама на работе, а я целый день одна, под ключом. Играю куклой, или рисую, или смотрю в окно. В окно чаще — там интереснее. А в комнате мне бывает страшно.