— Здесь даже плетень могу поставить. Я на своем приусадебном участке срезал-этим местом восполнил. И ко всему прочему, рыба здесь на мой кровный трудодень подкармливается. Ячмень, ржица, горох. Вы-птице… на курятинку, значит; а я сюда несу — леща нагуливаю. А на готовое, сами знаете, всегда охотничков много.
Стройков выхватил окуня.
— Хорош, стервец! — Полюбовался им и бросил в ведро.
Не успел закинуть, опять горбастый.
Ведро Стройкова полнилось уловом. У Никиты только пескарь клюнул, да и тот, уже над водой, сорвался.
Закурим, что ль, Алексеи Иванович? — предложил он.
— Погоди.
— Посидим, подымим, — настаивал Никита, вынимая коробок из-под ландрина. — Махорочка-то моршанская. У нас и за полтинник не купишь.
— Я на рыбалке не курю. Трещит, проклятая: рыбу распугивает.
Никита со вздохом подтянул свой поплавок к поплавку Стройкова.
— Не путай, — сказал Стройков.
— Так течение ведет, Алексей Иванович. Я тут всегда на одну удочку ловлю.
На том берегу смородиной красной зрела заря. Рыба вдруг перестала клевать. Лишь пескари да ерши изредка окунали поплавки.
— Распугал. Трещишь тут своей моршанской.
— Здесь яма, Алексей Иванович. Не слышит она.
— Значит, языком распугал.
— Она нашего языка не понимает. Пошла на плес погулять. Скоро вернется. Ее здесь, как в бочке. Вилкой бери. А что пугать ее стал кто-то, это точно. Не услежу вот никак… жабры ему в горло.
— Может, тот самый… босиком который, в рваной рубашке?
— Это кто же? Желавин… Ты слух пустил? — И Стройнов с усмешкой глянул на Никиту. До чего дошел!
Никита опустил голову:
— Припечатали, значит. Хоть сдавайся. Но это какой Же интерес мне такой слух пускать? Чтоб милиция тут день и ночь сидела?
— С милицией тебе здесь и поспокойнее вроде бы.
Место-то — и рядом с хутором, а глухое?
— А я и один не боюсь. Чего мне бояться? Бога нет, чертей тоже. И упокойнички по могилкам смирно лежат. Все теперь исследовано по-научному. Да и Желавин… С ним, с живым, я столько лет проработал. Он — председатель. Я бригадир. Сказал — делаю. Не хочешь — вон в рядовые. Делал. Куда денешься. Прений у нас не было. Зачем я ему? Удочки взять? Бери, другие себе сделаю. Вот, другое дело, бриллианты бы у меня завелись…
— Какие бриллианты? Ошалел ты?
— Обыкновенные, вроде бы камешки такие… Помнишь, как топор-то откапывали под березой. Не забыл, чай? Как раз к одному слову Желавина и пришелся лесок тот, темный, с березой и топором под ней. Я и вспомнил…
Как-то из Вязьмы с ним ехал. С Желавиным. По каким-то делам там были. Поезд поздний. Местный. В вагонах пусто. Легли на скамейки: под голову кулак, а под бока и так. Заснул он. А мне сон не идет: грохочет под лавкой, визжит. Слышу — его голос. Сонный, тяжелый такой, будто из-под колоды стонет: «Бриллианты… бриллианты… пояс, бриллианты…» Лицо в темноте, как холст белое, на лице испарина. Жутко! Потом он очнулся. Я одним глазом покашиваюсь. Зыркает — ищет… ровно убить кого хочет. А никого нет. Я один рядом. Посидел, картуз свой с лавки взял, и ко мне: «Спишь, Никита?» Я молчу. Оробел намертво. Тронул меня — потолкал: «Гражданин, приехали!» Я-на ноги. Он смеется: «Пошутил. А ты чуткий на сон». Я на лавку опять. Прилег и он. Лежим.
«Ты когда-нибудь видел бриллианты, Никита?» Слышал, говорят, дамочки украшаются ими. «Я, говорит, подростком еще был, бежал как-то мимо дома Ловягиных. Они па террасе сидели. Погулять, поохотиться прикатили. И молодой барин там, Викентий Ловягнн. Он и позвал меня.
Подошел я. Дал мне какое-то зернышко. Такое… вроде бы прозрачное. Камешек. «Иди, говорит, кинь в речку. Гривенник получишь». Взял я это зернышко и бегом. Зовет: «Вернись!» Вернулся. Отобрал он у меня зернышко и — гостям: «Вот видите, по темноте и драгоценности может выбросить за гривенник». А брат его, Антон — помнишь? — отобрал у него это самое зернышко-камешек да как кулаком по столу грохнет: «Если он узнает, что в этом камешке сокровище, он тебе в темном лесочке горло перережет. Зачем мужика развращаешь? Себе же на голову?!» Бриллиант, оказывается, это зернышко-камешек, Никита. Дороже золота». Это Желавин-то говорят.
И глазами так-накось как-то. Будто накось и я ему повидней. В тени притаился. Следит. Страшно мне было рядом с ним. Вот и запомнилось: бриллианты, значит…
Всплыли три леща и, отразив серебром зарю, скрылись в глубине. Поплавок Стройкова едва заметно покосился, и его повело под воду.
— Подсекай! — закричал Никита.
Стройков бросился в траву, куда упал сорвавшийся с крючка лещ. Хотел схватить его. Но лещ выскользнул.
— За голову! За жабры его. Вот так! — Никита, яро оскалив зубы, сжал в руках рыбину, а та вдруг так хлестанула его хвостом по лицу, что он повалился в траву.
Лещ скользнул с берега, вскинулся на мели… будто лемехом пропахал воду, и было видно по пузырям, как он круто уходил в глубину.
— А жабры… где жабры? Неужто и жабры унес с собой? — хохотал Струйков.
— Глаз было не высадил, зараза! — чертыхался, уже сидя в траве, Никита, потирая глаза. — Я ему…
— Про Желавина что-слух все же или знаешь что? — Стройков уже не смеялся и даже не улыбался — смотрел в упор на Никиту.