В широкое горлышко перстенек опустил да и, оглядевшись, другой туда же. Ввернул просмоленную пробку в фляжку и снова в норку ее поставил, в кожушок берестяной. Землей засыпал. Сверху дернину уложил, края заровнял. Осторожно ватник свернул, отнес подальше и землю стряхнул.

На куст поглядывал и на двор.

Три года тому назад Дарья Малахова приехала из Москвы хоронить сестру. Схоронила и осталась жить в деревне.

Опрятила сестрину избу, отмыла, отчистила песком полы, у крыльца сирень посадила. За кустом на развалины барской усадьбы ездила. Уж больно хороша сирень, наливная, белоснежная, опьяняла сладостным духом.

Привезла с Нивяного плотника — Федора Григорьевича Жигарева. Знала его давно. Он трактир строил, молодой тогда.

Покрасивела после его топора и рубанка изба, глянула из-под соломенной крыши, как из-под платка, голубыми, ясными глазами — под стать хозяйке.

«Добрых хозяев по избе видно», — давно заметил Федор Григорьевич такую связь, да чего-то с опущенной головой своя изба горевала.

Будто солнечным лугом осветило и хозяйку-по белым ногам ромашками, по сарафану гвоздиками, а по глазам колокольчиковым цветом. Просушило сосновым да земляничным зноем неленивое ее тело. Улыбнулась новому; в трактире разве жила — промаялась, как на чужом возу дорогой: сядь да слезь, не муж, а хозяин — ворон злой.

Еще и стружку не вымели, а Федор Григорьевич засобирался. Положил в мешок немудрой инструмент: топор, рубанок, бечевку мерную.

— Не спеши, — сказала Дарья. — Побудь. Успеешь.

Вздохнул Федор Григорьевич.

— Ребята у меня малые. Митька да Фенька. Душа болит.

— Все ты жалостью. А радостью когда?

Присел Федор Григорьевич на скамейку перед дорожкой.

— Не по летам мне гадать о ней.

— И я не гадала. А вот же и хорошо. Почему, Федор Григорьевич?

— Не знаю, милая. Не знаю.

— Так воля. С нею и радость мне, и жить не боюсь, — просто ответила Дарья. — Будет горько, приезжай.

Федор Григорьевич поднялся, поклонился хозяйке.

— Счастливо поживать тебе.

Зимой Гордей навестился. За порог шагнул в деревенское жилище. Чисто, светло, как и прежде бывало в квартирке трактирной. На окнах занавески цветные.

Самовар на столе красно угасал от заката. За шторами распахнутыми кровать высокая с подушками пуховыми и ковер на стене. На ковре берег лазурный. Заметил Гордей, что хозяйка посвежела и помолодела, суше стала, по жилам его огнем стрекануло.

Обнимать не бросилась. Не водилось это. Снял он шапку. Волосы вороненые, слежались, взгляд жестокий, резкий, с темнистой ненавистью. Усы отпустил — совсем чужоватый в доме и жутковатый.

Раздевался не спеша, к чему-то прислушивался. Все прислушивался. Будто чего-то ждал. Поставил на лавку вещевой мешок, в окно долго за поле всматривался. Развязал мешок. Полушалок белый пуховый достал и опять в окно посмотрел. Лошадка далеко покачалась и опустилась за край.

— Вот, возьми себе на головку теплое, — подал жене полушалок.

Дарья приняла подарок, помяла пальцами бахромки.

Гордей достал из мешка фарфоровый чайник, на стол поставил.

— К самовару, — поднял и обтер рукавом. Золотцем просиял фарфор, синим кобальтом, — Бог даст, и трактир откроем, — пошутил. Голос с мороза басист, крепок — треснул смешком. — В столовках теперь трутся. Людей в квартирку нашу вселили. Примуса на кухню. А гк01ЕЬ! в сараи выбросили. Вот, выбрал.

Гордеи вытащил завернутое в мешковину. На подоконнике положил. Новый подоконник, сосновый, отчищен и лаком покрыт. Как под топким ледком древесный узор янтарный.

— Чья же работа?

— Федора Григорьевича, — ответила Дарья.

— И окошки его? Одно-то, одно дороже золота.

Был раз в этой избе и Митя: обедал по дороге в Дорогобуж.

— Отец не хворает ли? — спросила Дарья.

— Нет, ничего, — ответил Митя.

— Жалей его. Пусть заедет когда в гости-то.

— Не гуляет отец по гостям.

Приехала Дарья сама к Федору Григорьевичу-к зимней могилке его. Слезы вытерла, ветку еловую положила к кресту. Отъезжала в санях, все оглядывалась на рощицу, выше да выше, в холодное небо.

Подгоняло Гордея осенняя ветром к избе. Тяжело заваливало стоном над деревьями, и полем — в деревню — по огородам, по огням. Тускнели и мигали и снова зажигались в окошках.

Постоял он у края леса. Звезды над избой. Стены в ночи тенями гнутся, разламываются.

Лесом зашел за дорогу. Оттуда на избу посмотрел.

В окис не то месяц, не то огонек.

Еще зашел. Как ворон, не сразу слетал и садился. Чего-то чуял… устал, не выдерживал. И вдруг прямо пошел к избе. Постучал в дверь. Еще раз сильнее.

Заглянул в окно. В избе озарило, и по огороду свет.

Отпрянул. Бегут, спешат тени, а будто люди, люди — не разберешь, все к нему. В голове потемнело, и красные пятна перед глазами.

Далеко в лесу опомнился. Наган из-под рубахи выхватил и обвел вокруг.

Поездом брянским, киевским, трамваем одесским поздним, голодный, помученный, добрался Гордей до ворот дома отдыха. Подергал решетчатую калитку, постучал в железо.

Подошел сторож в брезентовом плаще, в нахлобученном капюшоне. Глянул через решетку, сдвинул засов и открыл калитку, впустил Гордея и снова закрыл, пригнувшись, быстро посматривая на улицу.

Перейти на страницу:

Похожие книги