Боже, боже, сколько он мог рассказать про один этот проселок! А леса, и луга, и речка с рассеянным шафранным солнцем у обрыва, под которым ходили рыбины серебром и темные рыбины с алеющим пламенем на плавниках.
Он еще ничего не натворил. Его сбросили с нарушавшего границу самолета. В болотном бочаге затопил парашют, припорол его колом в дно и ушел.
Он спешил в детство, где был его уголок, — не в усадьбе, а в избе, которую выбрал когда-то отец: оказалось, сказку. На бревенчатой страничке ее жар-шпцсй пылала крестьянская печь.
Неужели теперь воля не примет его? Он не убил, не поджег. Он и не изгнанник, и не беглец: мальчонкой тележка отцовская увезла на чужбину. Земля родная пожалеет за любовь его, за разлуку с ней… Вон под кустами будто листики желтые и синие — цван-да-марья, по судьбе разлученные, а земля навек свенчала в одном цветке, и про это слышал.
Даже не взглянул на замшелый откос, где стояла когда-то усадьба. Но белый камень в траве поразил, как седой вечный странник в горестной дороге.
Он переступил порог избы. За столом сидели трое — в бревенчатой новой, красным расшитой сказке. Глянцевитые лица подревнели. Но один был молод, плечист, светел, в белой рубахе.
Не стареет добро.
— Вот и гость к нашему застолью, — сказал Никанор, посмотрел, как вошедший поставил у двери удочку. — Кажись, и рыбак, — улыбнулся. — Садись в чашке ловить.
Павел снял кепку и устало сел.
Гордеевна поставила гостю чашку с картофельным супом крестьянским, приправленным сыроквашей.
Тут не были назойливы с расспросами. Надо — человек сам скажет. Никанор заметил: ест гость степенно, по-мужицки, как в старину, молча и изредка поглядывал на хозяина, кусок брал строго.
«Верующий, что ль? — подумал Никанор. — Своих вон, как за столом подобает, и ложкой учил — не слушают».
Кирьян позавтракал. Встал из-за стола. Взял удочку гостя. Осмотрел.
— Жидка по нашей реке.
— Что, рыба крупная? — спросил Павел, слегка улыбаясь и опуская глаза.
— А есть такая, что и со дна не стронешь.
— У иных она сама вылетает, — заметил Никанор. — А есть — вываживают. Пуда два травы на леску намотает. А ко крючку-то ерш с ноготок.
Кирьян поставил удилище.
— В Смоленске купляли?
— Нет, в Москве.
Кирьян оделся, взял ружье и вышел.
Собрался в лес и Никанор. Заложил в ружье патрон, опустив ствол, довел затвором.
— Строго нынче. Родственник или кто, а в сельсовет заявись. Прежде не бывало. Не к войне ли? Не приведи такую страсть.
— Так, говорят, немцы на границе шумят.
— Ну, знать, и мы не только слухаем. А чего ему тут? Что есть, того не своротишь.
В избе осталась Гордеевна: убирала и мыла посуду.
Павел сидел на лавке, правил оснастку к удилищу.
Спросил:
— А молодой — зять?
— Сынок. Зять на границе… Значит, еще с вечера тутотко. Ай ночевали где? — полюбопытствовала Гордеевна.
— Нет, не ночевал.
— А я ж подумала, поезд московский у нас с вечера.
Павел понял и сказал:
— Я из Москвы до Смоленска, а уже оттуда сюда.
На Днепр хотел. А в поезде одни пассажир на эту сторону посоветовал: и места красивые, и рыба хорошо берет. Особенно напротив барской усадьбы. Где же эта усадьба?
— Так сгорела. Молния ударила, шаром. Как была до самой тучи, так вся и сбегла. Шар взорвало — и по небу и по земле бляснуло. Сроду такой молнии не видели. У баб, на каких серьги были, сквозь платки видать было, словно огнем зажглись. По сей день на том месте мох да травка реденькая. Ели высоко рядом выросли, а их же ровесницы на бариновой гари метелочками. Не растут чего-то. Барин старый с мальчонком, говорят, сбежал, а братец залютовал. И в лес не ходи, бывало, и дома закрывайся. В болоте потоп.
— Как же звали барина?
— Викентий, по батюшке Ромаиыч. А Романа отец Иван — сын Павла. Когда француз шел, Павел с мужиками набегами на них ходили. Его схватили и в Красном повесили с двумя мужиками. Один — Алексей, а другой — Авсей, по матери мне так, как и Ловягиным их Павел, Авсей приходится. Перед казнью все трое побратовались. Перекрестились и, обратившись, сказали: «Братьями на казни стоим за землю русскую!..» Чтоб люди слышали и передали. Только это потом все забылось. Мужиков казнили, а бабам земли хоть бы десятинку. Алексееву молодой барин в прислугу взял. Красивая была. По этой родне Фенька Жигарева. Муж в тюрьме. А вот с ней, грех-то, сын мой…
Как в угаре слушал Павел родословную, сказал вдруг:
— Какой же грех! С казни той кровное любовью сошлось!
— Земли-то вволю!
— А потомок Павлов в болото — на дно.
Гордеевна обернулась: будто Митька в сенях сказал.
Вышла. Павел поднялся: «Куда это она?..» Постоял у окна.
Гордеевна с ведром шла к колодцу.
На подоконнике — письмо. Посмотрел и сунул в карман.
Гордеевна вернулась в избу… Словно бы Митька на лавке сидит.
Он сложил, перевязал бечевкой удочку.
— Где же тут посидеть лучше?
— А где тебе теплее, там и рыба греется. Ветер холодный.
Он вышел из избы. На той стороне, за кладями, стоял Кирьян. За дорогой, в белом частоколе берез, хозяин нагнувшись сидел. Напротив — па крыльце красивая молодка в рябиновой косынке. Оглянулся. В оконце сеней тенилось лицо хозяйки.