Он распрямился. Большие темные глаза его были печальны. По лицу, как от свечки, бледно метнулся отсвет.
Какое-то мгновение в избе было тихо. Феня в разговор больше не вступала: еще не исчерпала свои силы Анфиса.
Анфиса стояла у стола, держась за уголок, ждала, что скажет Платон Сергеевич.
— Не наговаривай на себя. Знаю, если, не дай бог, умру, детей ты моих не оставишь, — сказал он.
Анфиса с жалостью посмотрела на него. Подошла и обняла его голову.
— О чем заговорил. Жар у тебя, Платоша. Полежи.
Захворал ты. Полежи, милый.
— И правда, чего-то сегодня… вроде бы как в глазах чего-то темнеет.
Она провела его за занавеску, и он лег там на кровать.
— И знобит…
Анфиса тронула его лоб в липком холодном поту.
— Малинки тебе сейчас заварю.
— Мне и перед тобой совестно, Анфисушка. Я с детьми тебя по рукам и ногам связал. Жизнь ты свою тратишь на нас. Ведь ты и молодая и красивая.
Феня с узелком стояла у порога.
— Домой пойду, тетя.
— Так ведь у меня хотела пожить?
— Пойду, — не объясняя ничего, сказала Феня.
Анфиса проводила ее на крильцо. Дальше не могла: к Платону Сергеевичу спешила — малинки ему заварить.
— Не воюючи свалился. Совсем слабый. Чуть что, все в сердце берет. Копит и копит… Заходи, как заскучаешь.
— Зайду, — пообещала Феня.
Стройкой шел со станции. Навстречу колонны мобилизованных растянулись на версты, парни в пиджаках, в распахнутых рубашках, с вещевыми мешками. Зной.
Пыль. Запах полыни, махорки, прочерствелого хлеба и пота.
Двигались колонны на Вязьму.
Стройков только что оттуда.
Улицы города и поля вокруг запружены мобилизованными и солдатами. А на путях эшелоны… эшелоны… эшелоны ждут отправки и мчатся с железным грохотом, выставив в небо зенитки. Гудки тревожные и призывные.
Крики команд. Лязг оружия и гул шагов под сводами вок. зала. На шоссе нескончаемый поток машин с пехотой, Черная и пыльная мгла до самого горизонта. Все стремилось туда — на запад, где, как сообщалось в сводке, продолжались упорные, кровопролитные и ожесточенные бон на всем протяжении советско-германского фронта. И здесь объявлено военное положение. Но еще тихо. В бирюзовых протоках неба звонко журчат жаворонки. Ветер поливает серебряной метелью по лугам. Потонули дороги в высокой ржи. Вздыхая, проваливаясь, несутся по нивам темные полосы, как вести — что-то шепчут колосья земле.^У горячих проселков поля гречихи хоть ковшом снимай мед с розово-белой гущи цветов.
В одной деревеньке Стройкова остановила женщина.
Осторожно показала глазами на кусты возле Угры.
— Какой-то там…
Ясно: подозрительный. Стройков быстро прокрался туда. За ольхой что-то качнулось… Он пригляделся. В кустах тенью стоял человек с огнистыми пятнами солнца на неподвижном лице.
— Кто таков? — неожиданно вышел и спросил Стройков, сжимая в руке револьвер.
Человек в драном ватнике и в грязных, низко опустившихся брюках. На голове кепка. Лицо какое-то закопченное, худое, с высохшей кожей, натянутой на острых скулах Из-под козырька кепки глянули как-то косо глаза, улыбнулись, жалко и трусовато сбежали от взгляда Стройкова.
— Пушечкой своей не трогайте, гражданин начальник.
— Я спрашиваю, кто таков? — громче повторил Стройков.
Незнакомец, пожимаясь, отступил и полез за документами во внутренний карман ватника.
— Извольте, гражданин начальник. Имею документ на руках.
Стройков взял бумажку с бледной печатью, которая подтверждала, что находившийся в лагере для заключенных следует на место жительства. Номер лагеря знаком Стройкову: в этом лагере находился и Митя Жигарев.
Стройков вернул справку.
— А чего жмешься тут?
— Гражданочка одна хлеб обещала… с салом.
— Про гражданочек пока не заикайся до обретения вида человеческого, ответил Стройков. — На дорогу давай. А то в лесу заблудишься.
— У меня, гражданин начальник, законный документ на руках. За что задерживаете? Не положено.
Он пошел впереди, как и надо идти перед оружием, хотя Стройков и убрал свой револьвер.
— Жигарева Дмитрия не знаешь? — спросил Стройков. — В вашем лагере грехи отмывал.
Незнакомец остановился на миг и опять заспешил вперед.
— Такого не знаю. Народу много. Да и по грязи черненькие все… Дорогу вели. Стрелочка. Проезд-шеренгой до трех машин. Глядели военные. Хвалили. Пайка усиленная. Долбали день и ночь. Дорога и постелькой была. Заявили срок скинуть, как дорогу дочеканим. Многим свобода выходила. И жали. И вдруг грохот, из-за леса самолеты. Люди возле тачек падают. Кровь. Бараки горят. Узнали, война. К лагерю уже танки немецкие рвутся. Документы нам — по домам. Кто до места не дойдет, веры нет. Измена. В упор — пятьдесят восьмая.
По лесу идем. Двоих парашютистов схватили. Разорвали.
На дороге наши танки с ихними стукнулись. Друг на друга — броня па броню. На дыбы лезут — дерут. Рев.
Огонь льет. Земля колотится. Как вышли потом, на крышах ехали. Какие за ступеньки цеплялись, падали. На колесах лохмотки накручены. А от города Минска зарево на все небо. Народ по полям, по лесам бежит.
Он уже видел войну. Пахло от него пожарищем. Сзади, из-под ранта кепки, виднелась худая почесанная шея.