— Дезертиров имеешь в виду? Или заметил что?
— Не заходил в те края. Своя туча в доме. Может, кто и хлеб зарывал с глаз подальше? — предположил Никанор.
— Это зачем же?
— Народ ученый. Что касается войн, все стадии прошел.
— Пока эти стадии в стороне оставим.
— А веселого мало.
— Война.
— Я, Алексей Иванович, тихо живу. Есть порядок и хлеб — хорошо. Сотворяй каждый свое не свыше, чтоб порядок был. От смутьянов войны. Как же так распоясали их до такой крови! Вот что значит где-то на свете порядок-то упустить.
— Вот и пришел к тебе насчет порядка… нашего… здешнего. Кто-то скрывается в землянке. Предположение мое — Митька Жигарев. Лагерь их распустили. Дома должен быть. Или под бочком у Феньки тихонько греется?
— Он ей за Кирьку бока-то кулаками погреет… А чего ему скрываться? Из сети выпутали, так и иди си всеми. Не поверю. Опять в сеть лезть? Куда же уйдешь по такой грязи!
Стройков встал. Времени не было на долгие разговоры. Еще и к Фене надо зайти с предупреждением для нее особым.
— Прошу, Матвеич, присмотри за этими местами. Что-нибудь заметишь, сообщи. Может, и не Митька. Теперь опасное с той стороны и тут может быть… Прощай! Ухожу завтра.
— Так и вы, — пожалел Никанор: уходил и этот человек — был он добр к их дому.
— А что же я? Или с ветра меня качает? Не постою?
— И тут служба. Не всякий постоит. За такую службу приходили кони с пустыми стременами ко двору.
— Давно было.
— Всякое семя до своей поры ждет.
— Ты прав… Прав, — с раздумчивостью повторил Стройков и протянул Никанору руку.
— Все прощаемся, когда же встречаться будем, Алексей Иванович?
— Не колдун я, не гадатель. Так прощай, Матвеич. И поглядывай, как просил.
Попрощался Стройков и с Гордеевной.
— А Катюшка скоро приедет, — подбодрил он ее. — Соберемся к праздникам. Затирай тогда питие покрепче, Матвеич. Гулять будем!..
Феня пасла телят. Ее работа.
Сейчас, к вечеру, на скотном дворе готовила пойло.
Стройков отозвал ее. Они зашли за бревенчатую стену хлева, где малинники и крапива, место тихое, скрытное от любопытных глаз. Потому ли, что давно не видел он Феню, или с усталости, красота ее словно радостью освежила его.
— Плохо без Кирьки, — не спросил, а посочувствовал он.
— Потерпим. Было бы за что, — ответила она.
— Ты давно телят-то пасешь?
— Еще только день. Своих детей нет, так вот таких малых нянчу, ответила она с улыбкой.
— И далеко пасешь?
— За хутором, на лужке.
Лужок хоть и рядом с хутором, но лес кругом.
«Митька бы уж вышел из засады на свою ярочку.
Папиросочка-то, кажется, не его? Или осторожничает?»
— Одна не боишься?
— Говорите, как загадки мне загадываете. Кого тут бояться рядом с людьми? Волков, что ли?
— Волк в эту пору смирный… Митька твой из лагеря выпущен.
Кожа на скулах Фени побледнела, но, как показалось Строикову, не с испуга, а с гнева.
— А кто он мне?
— Не знаю… Это не мое дело. Мое дело предупредить.
— На пороге никак не разойдемся.
— Ты с порога-то лучше уйди, пока свободно. А то с его кулака короткая будет твоя песенка. К тетке своей, к Анфисе иди. Там и работай, Я за руку тебя от беды не поведу. Не маленькая. А силой не имею права. Я сказал все!
Стройков сел на коня и поехал к дороге.
Феня, не стронувшись, стояла за стеной сарая, как огнем обложила ее эта весть. На воле Митя! Сколько земли вокруг, а деться от него некуда.
«Косу с косья сниму. В платок обмотаю. Не дальше ее жала будет и твоя песенка ко мне, Митька Жигарев».
Стройков сильно хлестнул коня, и от копыт застучало на дороге, которая была для него самой приветной, но так и не сказала ему до конца о тайне своей.
Поздно ночью Стройков остановил коня перед домом Новосельцева. Скрипел коростель в отдалении, и было похоже — кто-то медленно и осторожно ходил по полю в сильно скрипевших сапогах, будто искал что-то затаенное в темноте.
Распахнута дорога среди ржи.
«Заждалась меня моя Глафира», — подумал Стройков и постучал в дверь.
Дом с одним окошком. Без крыльца. Прямо за порогом небольшие, с тамбур, сени и дверь в комнату, где печурка для зимней топки. Сейчас печурка укрыта газетой — стоит примус.
Одна стена с книгами на полках. На другой — на вбитом железном крюке-висело стволами вниз ружье.
Под ним столик и табуретка из неокоренной березы.
После ранения в финскую войну правая рука Новосельцева, как говорят, сохла, была тонкой, с пергаментно-желтой кожей. Зимой зябла даже в толстой варежке и ломила к непогоде. Писал левой, и с той же руки колол дрова без промашки. На охоте не подводила и правая рука.
Здороваясь, пожал эту руку Стройков: холодновата.
— Каким ветром занесло сюда? — удивился Новосельцев.
Стройков сел на табуретку, сильно сгорбясь: устала спина.
Новосельцев, присутулившись, стоял посреди комнаты, высокий, с узкими плечами. В белой косоворотке.
Лицо его дышало мужеством, и какая-то ясная доброта открыта в голубых глазах.
— Сядь, что ли, — сказал Стройков. — Торчишь, как жердь в поле.
— Чай поставлю, хочешь?
— Дуть чаи некогда.
— Другого не имею.
— И не надо. Мне с Глафирой прощаться. Она бутылочный дух не выносит-отворачивается. А чай я люблю с яблоками.
— Яблок нет.
— Слышал, на мое место тебя примеряют?