— Отказался, — спокойно ответил Новосельцев; сел поодаль, к окну, где под лампой лежала раскрытая книга.
— Неужели читаешь? — полюбопытствовал Стройков.
— Вино не пью. А плакать не умею.
— Ну, перед слезами не важничай… Или не по росту оказалось мое место, маловатое? — спросил Стройков.
— Не по мне эта кожа… А ты, собственно, с чем приехал? Давай поконкретнее.
— Меня сменишь. С доверием к тебе.
— Слухи разгадывать. Не способен на это.
— А разную сволочь за жабры — кто? — Стройков достал пачку с последней папироской. Поберег ее. — Где скажут, там и стоять будешь. Время военное. Желавина-то или забыл?
— Все носишься.
— Надо бандита в угол загнать, свалить и жало вырвать. Чью кровь еще лизнет? Матерая гадина. Чую.
Стройков прижег папироску, с жадностью затянулся раз и погасил ее, последнюю: оставил еще на закур.
Новосельцев положил на стол целую пачку.
— Вот спасибо, — обрадовался Стройков.
— Моя, весенняя, — пояснил Новосельцев.
Он бросил курить по совету врачей: никотин мог доконать его больную руку.
— Сегодня я бандитскую землянку навестил, — продолжал Стройков. — Думал, Митька Жигарев там скрывается. Отпущен грехи свои искупить на фронте. Обнаружил в землянке папироску. Решил, Митькина. Но вот ехал сюда и засомневался. Феня одна за хутором стадо пасет. Вышел бы уж муженек к ней. За все потешился бы, а потом бы скрываться пошел. Возможно, еще не добрался. Ты Феньку-то прикрой. А то натворит.
— Нашел дело — в сторожа к ней идти. Хоть и друг мне Кирьян, а по ревности переломает ноги.
Сегодня видел ее. Красивая, Иван, баба, — с восхищением сказал Стройков.
— Соблазнить хочешь?
— На ее узелке с Кирькой пальцы изорвешь. Настрадались. Зато и любовь.
— Надолго?
— И жизнь не вечна. Как ее любим! А вдруг и ушла.
Новосельцев закрыл книгу. Спросил:
— Кто же тогда, если не Жигарев?
— Желавин, должно быть.
— Выдумал и поверил.
— И я так думал. Никите поблазнилось, дочке Серафимы показалось, мне почудилось на темной улице, — да сама Серафима дым разогнала — перед глазами провиднелось. Вот и припомнил. Колечко на покойничке было, когда мох разгребли. Петелька на сопревших штанах осталась — на ней колечко, с замочком.
— Ну?
— И послушай, к чему гну. Что за колечко? К чему оно на штанах? Цепочка от него была, значит. А на цепочке что? Ключи? Перочинный ножичек? К чему они убийце, когда он торопится?
— Ну, ну?
— Сорвал, однако. Колечко лишь и осталось. Часы были на цепочке. Пожадничал. Потому и сорвал. А у Желавина были ручные часы. Вот и рассуди, кто под мхом лежал, кого хоронили под Серафимины причитания.
— Кто же убитый?
— В районе в то время не было пропавших. Стало быть, пришлый. Возможно, и Викентий Ловягин.
— Слух был, что Викентий в болоте пропал.
— Не было его здесь тогда. Он был на поселении в Сибири. Три года назад, перед исчезновением Желавина, ему разрешили свободное передвижение по стране.
— Значит, убитый — Викентий Ловягин?
— Не могу утверждать. А что желавинские часики и сейчас стучат, это твердо. У него на руке. У Желавина… Война… Прислушайся, Ваня, они стучат где-то здесь.
Папироска в ловягинской землянке показывает стрелочкой в бывшие ловягинские леса.
Стройков тяжело распрямился.
— Поздно я на след вышел, Иван. Война. Не успел я капкан с привадой поставить. — Бросил на голову свою форменную милицейскую фуражку, встал.
— Куда ты, Алексей Иванович? Втравил меня и деру?
— Мне пора. Жена ждет прощаться… Я папиросочек несколько… А то без курева не дорога.
Они вышли. Уже развиднело. Как в молоке поля вокруг, и словно на мглистом островке станция. К путям бежали люди. Что-то случилось. Побежали Стройков и Новосельцев. На путях остановился санитарный поезд.
С фронта. Синий свет в окнах. Стекла разбиты. Пробоины в стенах. На крышах кое-где пожахивало на ветру сорванное железо. За окнами раненые. Там тишина.
Тянет запахом эфира. Вышли подышать ночной свежестью врачи и сестры в белых халатах. Глядят а недвижную зеленоватую протоку рассвета.
Из вагона вынесли кого-то на носилках. Под простыней очертания лица, похожего на маску. Санитары снесли к сараю за стрелкой, и от движения лицо под простыней содрогалось, словно в крике кляло кого-то.
Санитары шли назад от сарая. Уже не спешили с пустыми носилками, в которых лежала измятая простыня.
Перед окнами толпились ждущие отправки мобилизованные и провожавшие родные их. Разговаривали с ранеными. Один с забинтованной до бровей головой тихо говорил через приспущенное окно:
— Сразу в небе огонь полыхнул и грохот, словно весь свет разорвало. Это и помню. А очнулся уже в машине. Тут и слышу, война.
Другой в соседнем окне свое говорил:
— Меня возле орудия ранило. Со второй пули упал. Мы на развилке по колонне — прямой наводкой в клочья их. Танки пошли прут. Будь у нас снарядов поболее, все помесили бы.
— Отбили мы деревню. Глянул — в глазах почернело. Они наших раненых измесили. Один в живых остался. Били, говорит, и прикладами в лицо, в голову. Земля от крови как кисель. Изверги! Убивать их! Вернусь! — с угрозой сказал третий и поднял забинтованные руки.
Вагоны качнулись и медленно тронулись.