— Тут бы сожрали. Армия кругом. Только скотину мучить, на падаль переводить. А я скоро, может, загляну домой. Выпрошу минутку.
— Твое дело, Митя.
— Мое, но без твоего совета. Дай-ка совет. Ближе к хутору-тебе виднее. Или дрожь охватывает правду сказать? Своя шкура очень дорога, а чужая негодная? Пусть мотается.
— Не нужна тебе твоя минутка. Счастья не встретишь.
— Да хоть глянуть, какое оно, что других стревает.
— Открывай бумажку.
— На особую?
— Да…
И третью цигарку, но уже быстро, не помня как, свернул Митя. Ловил, ловил огонек в руках Родиона Петровича от его зажигалки. И глаза жгло, так бросало на этот огонь. А закурил и откинулся, долго не видел ничего.
Тьма плыла с красными пятнами.
— Ты зачем к убийству ее привязал?
Митя поднял руку, предупреждая, чтобы тише такие слова говорил.
— Намекни только глазом, а я так схвачу.
— Простить она тебе этой лжи не могла.
— А я измену ее?
— У нее любовь. Пойми.
— На правду пошло?
— Зачем ты наговорил?
— Я ей скажу, когда увижу, — и в упор помутившимися глазами глянул Митя. — Еще в законе мы с ней. Не рвет. Чего тянет. Позор терпит.
— Может, металась. А после наговора твоего порвала. Зачеркнут закон. Буквально на днях. С женою одно, а теперь с чужой другое. Прежнюю волю с ней забудь.
— Поторопилась, — с досадой произнес Митя.
— Да ведь печати убирают.
— До печатей не пустим… А она ничья теперь. Оторванная. Хоть на корне была. Держалась.
— Или жаль?
— Кирька подлец!
— Злобство, Митя. Завелось счастье. Зачем топтать?
— Как бы ты запел, Родион Петрович, если бы с твоей Юленькой такое счастье бы завелось?.. Ты пожалей, не топчи. А как твое топчут на сердце, прими, не жалея.
Чего меня-то не пожалели? Да в час глухой ты и пожалей. Нет же! Я для себя за это самое счастье тебя подавлю. Или не забунтуешь? Без промашки в дверь я тогда на Кирьку вошел. Да Стройков… И уж не за бабу я, а за подлое. И отец-то, подлости он не вынес чужой.
Перетянуло. Да и Дементий Федорович от подлости пострадал. Слышал, обошлось. А пострадал. И виноват я перед всеми, что не срубил Желавнна. Пропал бы я, так за совесть. А то, как дрянь, повезли меня в тележке, и Стройков надо мной ликовал… А на свою минутку домой приду. Мы по соседству. Хоть и не жена Фенька, а пусть ждет. Я ей сказать кое-что должен. Не трону.
Так и передай.
— До этого ли, Митя?
— Самое время. А то правду не узнает.
Машина остановилась на большой поселковой площади. Была она и высотою с перекрестком, от которого шли дороги на Спас-Деменск и Ельню.
Сходить здесь Родиону Петровичу. Митя помог ему Слезть.
Поднялся в машине лейтенант и поглядел в бинокль в сторону Смоленска. Совсем близко увидел трепетный розовый край неба.
— Стоит Смоленск!
Родион Петрович постучал в дверь избы Стройкова.
Тут решил заночевать. А чуть свет тронется в путь. Дом теперь рядом, каких-то двадцать пять верст.
Глафира глянула через окно. В темноте не разобрала, кто стоит на крыльце. Старик, вроде бы седой, с палкой.
«Беженец».
В последние дни люди шли из горящего Смоленска.
Стучали в избы, просили хлеба, воды. «Спасибо, родная».
И брели дальше с опаленными солнцем, почерневшими лицами. Гнали людей пожары, бомбежки, страх перед насилием и бои, которые гремели в деревнях и городках.
Некуда было деться, ничего не оставалось, как уйти, хоть где-то найти тишину и кров.
Предупреждали, что среди беженцев мог быть и враг.
— Глашенька, — заслышав за дверью осторожный скрип, сказал Родион Петрович.
Она открыла дверь. Стояла перед ним в легкой рубашке, босая, с голыми плечами, и тело ее, натомленное сном, уже разбуженное, дышало дурманом цветущей конопли.
— Входите. Одной страшно, — сказала Глафира, обрадовавшись, что зашел человек знакомый.
Родион Петрович снял свой рюкзак. Фуражку положил на угол лавки.
— Или уходите? — так поняла его появление ночью, что и он тронулся с беженцами, и удивилась. — А Юлия?
— А она сказала, никуда не пойду, хоть убейте меня.
С места не стронусь…
— А то испугалась. Неужели и нам трогаться. Садитесь. Есть будете?
— Попить бы. А больше ничего.
Он сел за стол. Напротив, на комоде, темно отливало зеркало. А над ним знакомая фуражка хозяина. Издали узнавали на здешних дорогах. Казалось, одно имя его отпугивало недоброе. Хоть и леса темные, дремучие, но и ночью поезжай, похрапывай, никто не тронет.
Глафира принесла квасу в кружке, поставила перед Родионом Петровичем.
— Муженек-то пишет?
— Ему некогда. Мост караулит, — так отвечала всем Глафира. — Два слова: «Жив, здоров». И все. А я на одно слово перешла: «Здорова». Раз здорова, значит, и жива.
Что зря бумагу переводить. Ответа пока нет. Видимо, расследует, чем это я так занята, что за столько дней одно только слово ему выкроила.
— Не знаю, ревнивый он у тебя? Смотри!
— Вас, мужиков, надо на ревность-то наводить чтоб не дремали.
Родион Петрович снял сапоги. Свалил их у порога.
— Разреши переночевать, Глашенька.
— Какой еще разговор. Диван есть. Свободный.
Правда, музыкальный. Мужа на него спроваживала, когда выпивши приходил.