Родион Петрович лег па диван, который сразу загремел, зазвенел, заскрипел пружинами, и еще долго что-то в глубине басило, вроде бы гитарные струны гудели.
— На самом деле музыкальный… А я Митю Жигарева встретил. В машине с ним ехал. Служит. Вид боевой.
— Вот как! А за человека не считали.
Родион Петрович долго не мог уснуть. Ломило от усталости ноги и спину, ныло в сердце. Сколько прошел, и всюду горе. А теперь и свое гудело, близилось.
Мутны пропотелые окна, за которыми что-то косо мигало и шумело… Дождь.
Смерть матери, отца или мужа — одно горе, а это было не сравнимое ни с чем мучительное чувство маленькой погубленной жизни с ее чистотою, и беззащитностью, и обреченностью, как будто он был один, кто должен покорно закрыть глазенки. Кате казалось, все кончилось для нее, навсегда прошли радости и никогда не будет солнца. Все затмило унынье.
Она зашла на сеновал, холодом обдало ноги. Шуршала дождем тоска. Упала в сено и долго лежала. Боль закричала, не было сил терпеть это творимое жизнью наказанье над ней. Зачем жить! Пусть хватаются за жизнь другие, а она сейчас бы глаза закрыла.
Никанор посмотрел на приоткрытую дверь сарая.
Легла и заутихла: намаялась или от травы настоянной задремала?
Не шелохнувшись, сидела Гордеевна, слышала как пошептывая, дышала дочь в сено. С Катюшкой убирали это сено прошлым летом. Выветрились, пропали запахи и только затуманенно горький душок рябинника прежде безвестный среди крепких и сильных запахов горевет в опустевшем.
Никанор отошел от стены сарая. Сел на колоду в малинниках и достал свой кисет. «Что творится. Бывало такое на свете когда или только на нашу голову? К печке воина подходит». Вот она, как отдаленной грозой погромыхивает над полями.
Подошла Гордеевна.
— Унялась, — сказала она про Катю.
— Что, мать, делать будем? Уходить или тут отбедуем?
— Хоть могила, а на своей стороне.
— Люди тоже бегут не с чужих дворов. Без хлеба двор не накормит. Надолго это затеялось. На все жилы пошло. Войск под Смоленском, говорят, туча страшная.
И рожь топчут… Не до нее. Голод покосит.
А новая весть была рядом.
По дороге везли раненых. Укрывали в лесах где располагались госпитали, или везли еще дальше. В повозке лежал человек, один среди многих, таких же, как он измученных ранами. Серое, с закрытыми глазами лицо, бинты на голове, на плечах и на груди. Он слышал скрип колес. Под ним качалось и стучало, и от стука боль пронзала его. Он давно не раскрывал глаз. Был слаб и покорен перед тянувшимися дорогами, и если бы настигла смерть, не узнал бы он ее, приняв за сон или забытье Он угадывал, что едут лесом или полем. Лес покрывал тенью, и было легче. А в поле тянуло жарой, но было тише. и лесу же шумело, кричало эхо. Но вот он раскрыл вдруг глаза. По запаху внезапно вспрянувшей прохлады почувствовал родное. Он привстал, отвергнув боль которая валила его. «Угра», — по далеким зеленым видениям берегов узнал ее, как узнал бы лицо матери. Вверх по течению возвышались кручи в серебристо отливавших ольхах, а над ними льняное небо кое-где колыхалось зеленью и по лугам выкрпливалась с блеском узорчатая речка.
Он вдруг узнал дорогу, по которой ехал, избы, которые стояли так, как могли стоять только здесь — редко возле берега и тесно по бугру, где из сосновой рощи поднимались колокольчиково-голубые купола церквушки.
Навстречу шла женщина в белом платке. Он узнал и ее.
— Тетя Агриппина, — позвал он.
Она пошла рядом. Не узнавала его.
— Катя дома? — спросил он.
— Какая Катя?
— Стремнова Катя.
— Дома. А ты кто?
— Невидов… Федор Невидов… Сын Аграфены.
Она узнала, кто перед ней.
— Дома Катя! Дома!
— А Ванятка?.. Сынок? — спросил он со слабой улыбкой в глазах. — Ванятка… — повторил он громче, решив, что она не слышит его. Ванятка… Сынок.
Эта женщина знала все, но не знала, что ему сказать.
— Спутала я, милый. Не знаю я…
Она отстала от повозки. Склонив голову, словно скрылась за платком. А он все смотрел на нее.
Как и обещал, шел на свою минутку домой Митя Жигарсв.
Феня была дома. Только что приехала из-под Вязьмы куда провожала скот. Какую-то часть пригнала, а остальное в пути разошлось по солдатским кухням, пало на дорогах.
Скотина выдерживала самую тяжелую работу и побои, утешаясь ждущим покоем у закрома. В дороге же погибала, маясь в беспомощности, когда не ухаживал за ней человек. Дома он мог бить ее, ругать, но всегда давал есть, и были луга. А здесь только гнали и гнали куда-то. Ревели коровы, блеяли овцы, давились на водопоях.
Иногда какая-нибудь коровенка останавливалась, смиренно вздыхала и валилась.
Так пала и Буренка Фени. Не ушла далеко от дома.
Повалилась сперва на колени, тяжело дышала в жаркую дорогу. Свой кусок хлеба поднесла ей Феня. А она не приняла. Потом лежала в канаве, и из грязных сосков текло молоко. А в глазах слезы.
Наплакалась Феня. Попрощалась, поцеловала в серебристую, завихренную звездочку между рогов. Буренка вздохнула на прощальную ласку.
Феня измучилась, изорвалась. В грязи и пыли вернулась домой. Едва хватило сил искупаться в Угре. Повалилась разгоряченным телом в прохладу.