— А барина Антона Романовича сынок. Мальчонкой жил у нас. Мы тогда молодые были. Раз зашел к нам барин. Посидел в избе. «Чисто у вас, хорошо, — похвалил житье. — Решил я, — говорит. — к вам в учение сына своего отдать, чтоб он прежде французского мужицкого ума набрался. Думаю, так-то крепче будет. Как?..» — «Ваше дело, барин», — отвечаю. И повелел: не баловать, что себе, то и ему!.. Жил у нас мальчонка-то. И на покосы с собой брали, и на жнива. В горлачику воды принесет, сырокваши. Слушался, смышленый… А как взяли от нас, на другой день Викентия на дороге я встретил…

И это вспомнилось, как гневался на коне барин, как кричал и внушал:

— Какой вы песенке его научили? Про коршуна, как он, коршун злой, уточку унес? Плачет. А чем уточка живет? Червячком? Червячка глотает. Не так ли? И над червячком заплачем. Что ж тогда будет? Уточка без червячка сдохнет, коршун без уточки мертвый сядет. А червяк будет плодиться и кишеть. Так вот какое ваше учение. Своим переучу. На замке сидит. Пока уточку на сковородке не запросит. Понял? Вот так учить. Поправим свет жалостью- от червя пропадем! — крикнул и по дороге умчался, и плетью, как змеей, потрясал над полями.

Беседа, казалось, уже и не к делу пошла. Но будто в тот час что-то уже вызывало из нее.

— Чего-то Катюшка меня спрашивала? — вставая с хвороста, осведомился Стройкой.

Встал и Никанор, подумал.

— Не знаю.

— К Глафире чего-то прибегала?

Стройков ждал Катю за палатками и землянками госпиталя. Сидел на плоском камне. Напротив другой камень-валун в полыни — иссечен дождями веков, рябит.

От потоптанной травы пахло махоркой: раненые приходили сюда покурить, посмотреть на три стороны, а четвертая за спиной — близкая, белая, сестричкой, да немилая болью и могилами — земля шинелью сырой укрыла братьев.

Подбежала Катя в накинутом поверх халата плащике. Подала руку Стройкову. Села, подкосила на валун колени.

— Был у Федора. Спит. Не стал беспокоить. С лица светлый, чистый, вздохнул Стройков. — Что сказать хотела?

Катя молча глядела на него.

— Ты чего? — удивился Стройков.

— Да так… Опять Митю нарядили.

— Удивляюсь. Объясни мне, каким ты сердцем жалеешь? Так ведь и гада можно пожалеть. Или знаешь что?

— Вот письмо его с фронта.

Катя достала из-за плащика треугольник бумажный.

Стройков протянул руку.

— Можно?

Развернул письмо. Укрывшись, посветил фонариком…

Вон заметались буквы.

«Катя!

Слышал про Федора. Поклон мой ему.

Совестно перед тобой. Да ты знаешь. Натворил я лежачий.

Хочу новой жизнью жить, а старая чтоб сгорела в этом огне. Да не сгорит — нагонит. Поля такого нет, ку. да бы уйти. И от мертвого останется… Зовут! Хоть бы под камнем с землею стереться!..»

Будто Митькин голос на душе крикнул.

«Неужели натворил, кошмаром хворает?» — Стройков погасил фонарик и раскрылся.

— Впору на площадь да на колени. А то и рядом, под забор, куда пониже. Возьми письмо, — Стройков положил письмо на камень. — Что-то натворил. И признаться страшно, хочет жизни новой. Одна дается. Как слезу упавшую, на глаза не вернешь.

Стройков было уж и поднялся, посмотрел в глаза Кати и снова сел.

— Что-то еще хотела сказать. Говори.

— Еще и не отболело с сердца, пекло, подходило близко с далекой границы, гудит на земле, не перестает с той поры, как войною рассвет вдруг покрасился, и в комнатке гость у окна стоял. Ванятка все снится, сынок, будто у магазина с сумочкой он стоит, мамку ждет.

Слезами залились глаза Кати. Наплакалась, повздыхала.

— Говорят, родное всю жизнь снится, живет в душе до конца. Хоть так… Да к душе-то стерва прицепилась. Тот гость ночной, лазутчик немецкий, барина сынок с ножом за голенищем.

— Кто?!

— Павел Ловягин.

Вот что в беседе стучало в разные окошки, и нашло.

Стройков встал, будто вдруг испугался.

— Это где же, у границы? У тебя в комнатке?.. А как попал?

— И я думала. Как же это, на такой границе, ведь тысячи верст, и ко мне угодил? Еще и из тех лет заявился, когда меня и на свете не было?.. Вот и послушайте.

Сказал мне Федор, чтоб я зашла домой… Здесь, здесь, третьего дня. И все письма и карточки спрятала. Пришла я домой. Письма собрала, карточки завернула и говорю мамане: «Еще какие письма где не остались?»

«Все тут. Все сберегла. А одно словно ветром сдуло».

Сдуло так сдуло. А она и говорит: «Все тогда обыскала.

И отец не брал, и Киря. И чего там? Кому понадобилось? Небось тот рыбак насадку какую завернул». Завернул так завернул. Маманя и говорит: «С лица на Митьку походит…» Так и всполыхнуло: «Он… он… он!»

— Когда же заходил? — спросил Стройков.

— А за неделю, как война началась, маманя сказала.

— Ты кому-нибудь рассказывала об этом?

— Нет. Сказать-то страшно.

— И Федору ничего?

— Зачем ему.

— И молчи. Никому ни слова. Я велел. Я и отвечу, если что. А ты молчи, — Стройков сдавил руку Кати. — Никому!

<p>ГЛАВА V</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги