Пускал дымок в траву. Поцветет трава, падет и в дернину затянется. Вон ее сколько ждет, последние деньки милуется с солнышком. И прах ее никуда не уйдет, все в жизни, вот в этой дернине, не выше, не ниже.
«Да что ж Гордей-то нажил и накрал? Запрятал под волчьей ягодой», — и повернулся Желавин па другой бок, едва глядел в сбегавшие по косогору березняки, а ближе, как ртуть, скатилось под луг озеро.
Судьбой пошатывала Павла Ловягина родная сторонка, еще не дала и минуты счастья, будто вытягивала из души чужое, пока не замучает, не отстанет.
Задержали в лесу патрульные из ополчения. Проводили па пункт проверки втолкнули через калитку в воротах во двор, бывший скотный, огороженный крепким забором, а над забором проволока колючая.
За воротами и забором охрана похаживала.
Люди во дворе всякие: отправляли отсюда, а там беседой решат, куда дальше — в трибунал, в свою ли, другую часть или в штрафную быстрым ходом под Ельню, через деревеньки сгоревшие и уцелевшие; остановится, глянет вслед бабенка — споро, тяжело мужики пошли махом добывать себе и оружие, и землю на жизнь, пулю в грудь, медаль боевую.
Одна дорога с этого двора в сосны, а по делам разная, Да дело-то сразу не раскопаешь.
Двор с высохшим навозом, солома колючилась. В полдень — пекло.
В углу стояла кадка с колодезной водой. Висела на цепке железная кружка, да кому-то приглянулась. Черпали воду пилотками.
Ловягина измаривала жажда. Но к кадушке не подходил. Иссохнуть бы, пылью взвиться отсюда: ненавидел тело свое. Некоторые спали на земле, в тени забора.
Ловягин не отползал от солнца. Глядел иногда в белое пламя его, в глазах чернело. Была будто бы ночь, жаркая, душная, короткая, постепенно желтела, мигала пятнами и синевой, болотом наплывала, бубнил голос Желавина.
Заметил Павел давний волчий подкоп — впадинку под дощиной забора. Серому только голову просунутьи пролез. Позавидовал воле его лесной и силе: сколько за ночь отрыщет, и никаких границ, все-лес, поля, дороги да болота как одна сторона.
Тишина тягостная. Оводни стонут на жаре.
«Попал», — будто только сейчас капканом схватило сердце.
Какие-то трое юнцов задержали. Белесый строгим глазом сверил его с карточкой на документе.
— Па-а-чему… Взять!
Чуть живой стоял Павел. Сорвали пистолет, финку из кармана выловили.
Не пробыл и часа на этом дворе, а занемог; словно уж и вели босичком последний разок по лужку.
«Да ничего, ничего. И прощусь. Что толку в этой жизни, если в ней всякая гнида по душе ползает. И не вертись, не чешись, — презирал, да от презрения ничего не менялось. Сейчас позовут, поведут. — А так, выдать себя, и конец».
Проволока над забором на кольях. Схватиться за нее — завалишься. Кол надо ломать с налета — и на ту сторону.
Птица над двором пролетела.
Волку завидовал, птице, а человеку нет. Вон лежит у стены солдат в закоревшей от глины гимнастерке, разулся, лег поудобнее, ботинки под голову. Что он наделал? Может, велели насмерть стоять, а жив. Потом разберутся, а сейчас пролепечет слово, а разве слово — неумолчный смертный бой, трагедия вселенская, в которой не забыл про ботинки свои, берег.
— Деревню-то взяли, хорошо сперва. Кличут, отступать надо. К лесу побегли, А там и ждал. Ход-то пробили, а роты нет. И что за деревня, не знаю, одна труба стояла, — вот и сказал про свое солдат.
Этому позавидовал: бояться ему нечего.
Павел прижался к доскам забора. Локтем ткнул. Слабо держалась дощина: гвоздь сржавел или кто-то уж пошатал. Если бы дурака найти на эту доску, а самому, под шумок, вдарить по колу и через забор. Поцелил взглядом на кол. Где найдешь дурака, еще и ночка нужна. Соображай другое. А если самому за дощину? С угла часовой, пристрелит.
Рядом сидел мужчина в пестром пиджаке. Лицо по морщинам чернело землей.
— Чего держут? И справка в порядке, с печатью. А штыком под зад и сюда.
— Печать-то какая, круглая? — спросил солдат.
— Круглая.
И объяснил солдат:
— Вот по кругу ее и читают, где конец, где начало.
Разберут начало, он и конец будет: кому до своей печи долгий, а кому… Там потеснее сидят, и вылезать не хочется. Голодай, сдыхай, а честно.
Павел встал. Попил воды из кадки. Вода осенью пахнет, сырым, еще теплым, но уже темным вечерком.
Вода стекала из фуражки. Поглядел на волю, а перед нею, на заборе, кол с гвоздем. Держит гвоздь накинутую на него проволоку. Тронешь — скинется проволока, запутает. Не упустить бы волю: минутой одной запоздаешь и отстанешь от нее. Босиком, босиком поведут в лощинку. На колени перед могилой встанешь и лбом в нее.
Перед дверью сторожевого помещения ступеньки в крапиве. Тяжело входили туда. Пока не вызвали, Павел сам вошел. Дежурный сидел за столом у огородки с пер илом.
Вышел из соседней комнаты начальник с бумагами.
Дверь открыта, а за дверью, в окне, синело небо пасхальным яичком.
— Зачем сюда! — крикнул дежурный Ловягину.
— Вон там, — показал Павел на щель в приоткрытой двери на двор, — один доску в заборе расшатал.
Дежурный выскочил в проход.
— Какой?
— Вон тот.