Да ведь и сама жизнь — медленное и долгое замерзание в счастливых снах и горьких пробуждениях. Чуть бы, и ушел с Иришей в поле. Но человек встретился, окликнул на дороге, где в такую пору ни души. Видать, не все кончилось знать, угодно: терпи, не ропщи, над всем божья воля. А душа бунтовала, гнала злодея и топором настигала. Уже не было сил, ронял топор.
В дверь постучали. Демушка открыл и впустил Серафиму, заснеженную, закутанную в платок. Она посмотрела на сидящего на табуретке Николая Ильича, на спящую Иришу, и темные глаза ее засинились от слез.
Серафима достала с груди письмо и протянула Николаю Ильичу маленькой озябшей рукой.
— Сказали, что вы здесь.
Николай Ильич вскрыл конверт. Письмо было от Викентия Романовича.
«Господин любезнейший!
Считаю своим долгом оповестить вас, что, ввиду моей крайней нужды, дом мною продан. Отныне он принадлежит трактирщику, и прежние свои обещания выполнить не могу.
Вынужден и предупредить после вашего громогласия у дверей дома, чтоб вы не пытались изыскивать пути для моего поражения. Мои догадки по поводу внезапной кончины женщины в избытке сил и здоровья подтвердились поспешным подписанием бумаг в страхе и полной растерянности.
Внезапная смерть последовала от выпитой рюмочки.
В сокрытии не соучастник вашего злодеяния, а по милосердию, для смягчения вины, оставляю вам чистосердечное признание и раскаяние…»
Николай Ильич бросил письмо в печурку и тотчас схватил лист бумаги с тумбочки и карандаш и написал
«Сударь!
Да вас в прорубь, мерзавца, как можно скорее, пока не пролились слезы несчастных…»
Письмо вложил в ловягинский конверт и отдал Серафиме.
— Лично негодяю!
Демушка проводил девчушку на крыльцо. Поскрипывали приступки.
— На мосту боюсь, — сказала Серафима.
Демушка быстро оделся.
Серафимка ждала его под морозными, кристальными от луны черемухами.
Шел он впереди, нахлобучась в полушубке, крепко похрустывал снег под валенками.
Серафимка нагоняла его, отставала, поглядывая в отдаленное горище кладбищенское. Паром все залилось и застыло. Там матушка одна плачет. Дочку милую ее злодей выгнал.
Серафимка забежала вперед, на стежку между колеями, и Демушка укоротил шаг.
— Не вертись. Как юла.
— А барин Викентии Романович будто колдун. Рюмочку матушкину в пакетик опустил, бечевкой завязал.
Сургуч жег. А потом узелок на бечевке залил и пятаком сплюснул… Ой страшно! А в доме теперь трактирные номера будут, перегородки, перегородки, и за каждой номер с койкой. Куда я денусь? — подняла руки Серафима и опустила, зашаталась.
Демушка подпихнул ее в спину, чтоб шла быстрее.
— Если что, сразу ко мне беги.
— И ночью?
— Только ты ночью в окно стучи. А то я сплю крепко.
— Демушка, барина я боюсь.
— Да я его… и шапка через дорогу отлетит, — пригрозил Демушка.
Серафимка засмеялась глазками.
— А тронет, — уж не на шутку пригрозил, — усадьбу спалю.
Серафимка оглянулась в испуге, обняла у пояса Демушку.
— Убьют тебя в лесу, Демушка.
Глядел он на дорогу. В мрачном углу улицы фонарь трактирный, качаясь, стрелял огнем.
— Я всем волю дам и землю, и косынки самые красивые на свете, — помечтал паренек.
Крепче прижималась щекой к полушубку его Серафимка. Слезы капали и замерзали на груди.
— Убьют тебя в лесу, Демушка.
Ушел он. А Серафимка все стояла на мосту да будто и видела себя в алой косынке среди снегов, а кругом волями все обнимаются, целуют друг друга от радости.
Чудно, чудно. Что это с ней? Ноги не идут. И тоска все ниже и ниже давит. В теплое бы лечь и укрыться, чтоб никто не звал и не тревожил. Где такой уголок?.. В копне зимней… Тоска давит, и ноги не идут.
Вернулся в свою усадьбу Викентии Романович с поземкой в поле, и на душе взвихривало и осыпало инеем: метелились слухи мятежом российским, а на пустырях заводами и фабриками ставил остроги капитал иностранный. Мимо михельсоновских ворот вчера проезжал, сам видел у конторы парней и девок — от голода и холода просились в каторгу, с ненавистью окинули взглядом его. Отвернулся Викентии Романович, зубами скрипнул. Хоть сам мятеж затевай, бей в набат и в лес волком. Видел на улице витрины зеркальные заморские: брильянты, золото, камни драгоценные.