Мысль о браке с Мозесом Слэдом вновь пришла ей в голову. Как ни старалась она, из уязвленной гордости женщины, которой пренебрегли, не думать об этом, — ничего не помогало: Мозес Слэд прочно обосновался в ее мечтах. Может-быть, если послать ему открытку, например, вид нового парка, — это напомнит ему о ней, не будучи, собственно говоря, «авансом»? Искушение было слишком сильно. Подумать только: стать женой депутата и разрешить этим все затруднения!
Походив часа два, Эмма вернулась домой. Но спустя эти два часа жизнь вновь показалась ей покоренной и устроенной. Не колеблясь, присела она к столу и написала несколько совершенно безразличных слов мистеру Слэду на обороте открытки с видом памятника генералу Шерману — весьма сомнительного украшения нового парка. По пути в ресторан она опустила открытку в ящик. Уходя из дому, она услыхала всхлипывания Наоми, одиноко прикурнувшей в полуосвещенной гостиной. Волна презрения к людям, не умеющим устроить свою жизнь, охватила Эмму.
В тот же вечер преподобный Кэстор собрал свою паству и вознес с нею моления к всевышнему «о здравии брата Филиппа Даунса, лежащего в объятиях смерти». Он просил бога спасти жизнь Филиппу, «дабы он мог продолжать святое дело просвещения словом божьим погрязших в грехе чернокожих великого континента Африки».
Молился Кэстор дольше обычного, рисуя господу трогательную и прекрасную картину лишений, перенесенных его служителем, и закончил несколькими фразами в библейском стиле, призывая бога обратить внимание на страдания Наоми, которая, будучи сама больной, принуждена была остаться дома и молиться в одиночестве о сохранении жизни супруга, любимого ею такой чистой и бескорыстной любовью.
Когда он умолк, у всех прихожан стояли слезы в глазах, а Эмма, сидевшая в задних рядах, тихо всхлипывала от горя с гордостью пополам. Красноречие преподобного Кэстора словно очистило всех и приобщило к страданиям Филиппа. Воздух задрожал от многоголосого «аминь». И прежде чем успели замереть раскаты, мисс Свормиш, старая дева с усиками, ударила что было мочи по струнам дребезжащего пианино и запела духовный гимн, подхваченный паствой. Все пели с воинственным энтузиазмом, наполняя гулкими звуками просторную сырую церковь. Пение это было косвенным прославлением Филиппа — ренегата, лежащего без сознания в аспидно-сером доме. Оно властно звало его, назад, в лоно церкви.
Когда затихла оргия звуков, раздался голос Эммы, заставивший умолкнуть обычный перед уходом шум. Она стояла у своего места, впившись руками в спинку скамьи.
— Братья и сестры, — начала она полным волнения голосом, — я знаю, как вы все сочувствуете мне в постигшем меня испытании. Я давно уже хотела поговорить с вами о моем сыне, — здесь она под влиянием нахлынувшего чувства закашлялась и запнулась, — поговорить о сыне, чтобы ответить на те толки, которые от времени до времени доходили до моего слуха. Я чувствую, что сегодня… что сегодня я должна высказаться. Этого хочет бог! Я скажу только несколько слов. Вы знаете, что мой сын окончательно разрушил свое здоровье работой среди наших невежественных, греховных чернокожих братьев. Теперь он ежечасно борется со смертью. Ваши молитвы растрогали меня до глубины души, и, если на то будет божья воля, они, конечно, дадут ему исцеление… — Тут она снова запнулась. — Многие удивляются, почему он вернулся. Он вернулся потому, что его здоровье было подорвано. Многие удивлялись, почему он поступил рабочим на завод. Он сделал это потому, что хотел узнать жизнь рабочего люда. Он выдержал страшную борьбу с самим собой. Он заболел потому, что его измучило желание вернуться туда, в дебри Африки, к несчастным чернокожим, живущим в неведении истинного света. Но, если он выздоровеет, — ее голос дрогнул, — если он выздоровеет… он все равно не сможет вернуться. Врачи сказали мне, что для него это было бы равносильно самоубийству. Он пожертвовал своим здоровьем, быть-может, даже жизнью, — ради нашего великого дела просвещения язычников.
Эмма с минуту поколебалась, точно желая еще что-то прибавить, затем опустилась на скамью, подавленная волнением. На минуту воцарилось молчание, потом одна за другой к ней потянулись плачущие женщины. Каждая старалась ее утешить. Разыгралась трогательная сцена, но Эмме удалось вскоре овладеть собой. Она вышла из церкви, окруженная толпой женщин. Две или три даже прошли с ней несколько шагов. Но до дому проводил ее не кто иной, как Эльмер. Со своей обычной, холодной чопорностью, он предложил ей предать прошлое забвению.
— В такое время, — сказал он, — брат и сестра не могут ссориться. — И после неловкого молчания прибавил: — Я не сомневаюсь, что Филипп, поправившись, возьмется за ум и будет вести себя прилично.
Он зашел к Эмме, так как тетя Мабель, по обыкновению сидела у Наоми. Во всех, даже в Наоми, была заметна какая-то перемена: все повеселели, словно принесли на своей одежде, как аромат духов, небесную радость молитвенного собрания. Благочестивое семейство чувствовало, что дело, наконец, идет на лад.