Прошла жизнь. Я так и не вышла замуж, и детей у меня своих нет. Перед пенсией уже снова пошла работать в школу, учила детдомовских детей и усыновила одного шустрого мальчишку. Женей зовут. Сейчас уже большой, выучился на военного и служит на Сахалине.
И вот недавно получаю я письмо, которого совсем не ждала. Письмо было написано по-русски. Дети и жена Хайнца писали, что их отца и мужа год как нет в живых, приглашали погостить и посетить могилу. Я, как дура, сорвалась с места и помчалась в Германию. Если бы я только могла предположить, каким потрясением будет для меня эта поездка! Но очень уж хотелось расспросить, как жил все эти годы человек, о котором я всю жизнь мечтала.
В Берлине меня встретил сын Хайнца, сорокалетний голубоглазый мужчина, говоривший по-русски совсем с небольшим акцентом. На серебряном «опеле» часа три мы добирались до Грайфсвальда, а потом до загородного дома, где на крыльце меня встречала полная выхоленная немка.
Выйдя из автомобиля, я поприветствовала хозяйку по-немецки. Она улыбнулась и ответила по-русски:
— Здравствуй, Валя!
Я остолбенела: на меня смотрела и виновато улыбалась Ленка, моя подружка из далекого послевоенного детства. И хотя я еще со времен партийной школы умею владеть собой, долго не могла вымолвить ни слова. Наверное, потому, что почти все мне стало понятно сразу. Остальное мне рассказала Лена, рассказала тут же, не успев пригласить в дом. Рассказала сбивчиво и торопливо.
— В шестьдесят седьмом Хайнц вернулся в Уфу. Вернулся с надеждой найти ту девочку, в которую был сильно влюблен и которой грезил долгие годы. Искал он женщину по имени Лена, у которой могла быть брошка в виде золотой змейки, и ему показали на меня. Я же не знала, где тебя искать, и не сориентировалась сразу, не знала, как и что объяснить, да и русским языком он владел недостаточно хорошо. Я думаю, у него были сомнения, что я не та девочка из его юности, но все приметы совпадали. Хайнц рассказал, что был женат, но жена его рано умерла, оставив ему двух детей. Не долго думая он предложил уехать с ним в Германию. А что мне было терять? Скоро уже сорок, а ни семьи, ни детей у меня не было. Вот и согласилась. И радовалась новой жизни, как дурочка, пока не стали приходить твои письма. Я прятала их, говорила, что письма эти от моих уфимских подруг. Какой был смысл их показывать и что-то объяснять? Да и менять что-либо было уже поздно, ведь Хайнц ко мне хорошо относился и дети его ко мне привязались так сильно, что выучили русский язык, поскольку мне немецкий так и не дался.
Прости меня, Валя, я ведь не думала, что все так плохо получится. Это теперь я понимаю, что маленькая ложь приводит к большим разочарованиям. И жизнь моя прошла в чужой стране, в чужом доме, с чужими детьми. И рада бы я теперь все изменить и вернуться домой, да возвращаться-то некуда.
Она заплакала, и мое сердце сжалось от боли не столько за себя, сколько за бывшую подругу:
— Пусть успокоится твоя душа, Лена. Бог всех простит.
— Мне нужно только твое прощение, чтобы я могла спокойно умереть. Ведь нету никакого Бога, Валя. И души тоже нет. Разве может быть душа у опавших листьев? Если она и есть, то, наверное, у дерева. Мы же только червяки, поедающие падаль. А у червяка вместо души — память, существующая только при жизни. Поэтому и прощение ему нужно лишь при жизни, чтобы спокойно доползать отмеренный ему век.
— А кем отмеренный-то, если Бога нету? Ты не пригласишь меня в дом?
Мы вошли в уютный просторный холл с мягкой мебелью и богато расшитыми гобеленами на стенах. Вот здесь он жил, здесь, может быть, вспоминал обо мне, тревожно размышляя о возможной будущей встрече. Может быть, здесь рассказывал своим близким историю, случившуюся с ним в далекой России. Странно, но теперь он не казался мне таким родным и желанным. Принесли альбомы с фотографиями. С них глядел на меня совершенно незнакомый человек с белесыми, почти прозрачными глазами. Он улыбался. Улыбался улыбкой преуспевшего в жизни человека. Улыбался из чужого и недоступного мне мира.
Позже мы посетили ухоженное городское кладбище с широкими липовыми аллеями. На могилах горели свечки, а у Хайнца была только плита с короткой надписью: Heinrich Valter (1926–2008).
Там, на кладбище, у могилы, мне стало невыносимо жалко и себя, и мою странную подругу. Я, конечно, простила ее. Мы обнялись и еще долго вместе плакали. Присутствовавшие при этом сыновья Хайнца уважительно молчали, не догадываясь, что оплакиваем мы не их отца, а свою собственную несложившуюся жизнь.
Лена вернула мои письма. И тогда мне захотелось побыть одной. Я пошла к морю, которого раньше никогда не видела, долго гуляла по берегу, перечитывала свои строчки, думала о чем-то далеком, а рокот волн напоминал мне певучий голос родного человека из моего далекого послевоенного детства.
Стучали колеса, словно часы, отбивая улетающие секунды. Мы ехали молча. Рассказ был закончен и чай был допит, когда вернулись наши соседи.
— Как там с туалетом? — поинтересовался я.