За окном совсем стемнело, только поблескивал фонарный столб, выкрашенный алюминиевой краской, а фонаря не было видно. Клюев зажег настольную лампу и поливал стакан водой из чайника, перекатывал на блюдце, поглядывал в окно.
— Участок у вас большой, а голый, — сказал он, — что горсовет насажал, то и ладно. Поправитесь, обязательно займитесь участком.
— Ну, это вряд ли. Не получится.
— А почему? Я вот в конторе не сижу. Полный рабочий день в парке. И на здоровье не жалуюсь.
— За вами не угонишься. Богатырь.
— А вот придется на пенсию уходить.
— Это почему же?
— Склока началась с начальником. Портрет мой в клубе строителей повесили. Заметьте: мой, а не его, хотя я только заместитель. Клуб нефтяников, конечно, побогаче будет, и вся интеллигенция там собирается, но ведь строитель и озеленитель — «ты и эта гитара — неразлучная пара». И вследствие моего портрета Клыч — в амбицию. Ищет к чему придраться и находит. «Ты, говорит, удобрения взял». Но я же не из его кармана взял. У воды, да не замочиться? Чем он докажет? Сколько удобрения на складе, сколько в земле? Землю на весах на перевешаешь. Тогда он новое придумал. «Ты, говорит, частник, на своем участке цветы разводишь и населению продаешь». И тут неправ! Продаю я по большей части не населению, а геологам. А это, если хотите знать, не торговля, а, как в газетах пишут, морально-этический поступок. Приходят они из пустыни худые, грязные, бородатые. У женщин, сами видели, шеи как чугун. И обязательно друг в друга влюбленные. Мой букет циннии для них что дворец для новобрачных.
Клюев задохнулся, налил в стакан воды и выпил.
— Что ж, благодетель, прижал вас к стенке этот самый Клыч? — спросил Ключевой.
— Это еще бабушка надвое сказала. Но склока получилась большая. Он видит, что меня голыми руками не возьмешь, еще одно коленце придумал. «Ты, говорит, рабочих на свой участок гонял. Они в рабочее время на тебя батрачили». Вот это уж чистая брехня. Я при советской власти не мальчиком стал жить и прекрасно знаю, что значит батраков заводить, чужим трудом пользоваться. Я ему ответил: «Это, говорю, не просто свинство. Это сверхсвинство и клевета». Видели бы вы, что с ним стало! Посинел. «Это, говорит, ты мне сказал?» — «По-моему, отвечаю, нас тут только двое». — «Это ты меня свининой назвал?» И идет на меня большими шагами на мысочках. Я растерялся, оглядываюсь, чем его стукнуть, если душить начнет. А он подошел вплотную, ноздри дрожат, кулаки сжимает: «Ты, говорит, слишком старый, чтобы я тебя бил. Но я знаю, каким ключом тебя открывают». — Клюев полез в карман и вытащил пачку «Беломора». — Угрожает, а карты на стол не кладет… Извините. Пойду покурю.
Он ушел в столовую, прикрыв за собой дверь.
Ключевой приподнялся на локте, повернулся на бок: лежать на спине подолгу трудно. Странно выглядит салфетка на письменном столе. Что-то железнодорожное, как в купе. И чайник. И пластмассовая масленка. А вот вазочка старинная, в хрустальных пупочках переливается, будто дрожит на свету красно-коричневое, как запекшаяся кровь, варенье. Так вот и в сердце, в каком-нибудь паршивом сосудике, образуется сгусточек — тромб, останавливается кровообращение. И хана́.
Лучше лежать на спине. Часы тикают. По столовой ходит Клюев со своей папироской. Взад-вперед, взад-вперед. Про туркмена он верно сказал. Сам видел: большими шагами на мысочках. Это было после войны, когда назначили начальником всего объединения. Вызвали в Ашхабад, слова говорили возвышенные, с газетных заголовков! Лучшие кадры — на командные посты, верный сын родины, по примеру москвичей… В Москве, как известно, нефти нет, а все равно нравилось. Оценили. Рванул, не заходя в гостиницу, на вокзал. Кондукторша ткнула в купе: «Тут вам хорошо будет. Пассажиров только двое — бабай и девушка». Вошел, на полу навалены полосатые хурджины. Бабай — старик в азиатских остроносых калошах, в бурой папахе, огромный как стог. Под папахой маленькое личико, жесткое, с твердыми морщинами — грецкий орех. Сидит не шелохнется. В углу девушка в синем халате, голова замотана белым платком с розами. Тоже будто замерла. Присмотрелся. Обветренные губы чуть дрожат, бьется синяя жилка на виске, бахрома платка дышит на груди, пальцы чуть шевелятся. Трепетная лань. Сто раз в книжках читал: трепетная лань — и представить себе не мог, а тут увидел.
Лег на диван, не дожидаясь постели, и глаз не сводил. А думал про другое: промысла надо теперь расширять, в пустыню продвигаться, геологам дать больше инициативы… Представитель министерства так и выразился: полный карт-бланш. И поселок отгрохаем, и газ проведем… И вдруг дикая мысль, как в детстве, когда на трамвайной подножке висел. Разжать руки — и всё. А что, если к черту? С такой вот женщиной куда глаза глядят, на край света, на кулички?.. Ни о чем не думать, никому не обязан, ничего не должен. И она ничего не спросит, молча пойдет. Мрачные глаза были. У туркменок всегда глаза глубоко посажены. Может, от солнца? Умные глаза. Страшноватые. Наверно, по-русски не знала.