А в травматологии — немножко лучше, немножко хуже, — все равно ад. В нашем девятом отделении двадцать две койки. Больные — сплошь лежачие. От палат до туалета, считайте на круг, девяносто раз за день с судном пробежишь. Стены кафельные, полы — линолеум, мыть два раза в день. Да еще в четвертой палате Юрьева, бывшая актриса, шизик, после инсульта, с переломом бедра. Полностью себя не помнит. В день одиннадцать простыней под ней меняешь. Кончится смена — спину не разогнешь. Да что спину — душу не распрямишь. Послушаешь разговоры, как в песне поется — «кто за что сюда попал», — кругом черным-черно. Кажется, все падают из окон, попадают под машины, бросаются под поезда, всех мужья-алкоголики бьют бутылками по голове. Я иногда своему Пташко начну рассказывать, он прямо за голову хватается:

— Мурочка — это же клоака!

Пташко, человек культурный, чему хочешь верное слово найдет, а я думаю: «Клоака ты или не клоака, хоть пой, хоть квакай — кости залечат, судьбу не склеить». И поверите, людей даже жалко. И злишься на этих больных и переживаешь. Одна нервотрепка.

И вот в дождливую осеннюю ночь привозят в четвертую палату дамочку — перелом обеих лодыжек, малая берцовая со смещением, два ребра треснуты. Обычная история — попала с мужем в автомобильную аварию. Мужа положили в тринадцатое на второй этаж, ее на третий, к нам, да к тому же в четвертую палату. А в четвертой подобрались забвенные бабули, каким передачи в две недели раз соседки по квартире носят. Да еще чокнутая Юрьева. Не скажу атмосфера, но воздух там очень тяжелый.

Новенькая эта с ходу мне показалась дамочкой, а утром поглядела — совершенно седая. Только причесана хорошо.

В первый же день начали к ней друзья-приятели валом валить, на тумбочке — цветы-конфеты, санитаркам рубли сует, и бегаем мы с третьего на второй — записочки от мужа к ней, от нее к мужу. Она хотя в гипсе, но не теряется и на ночь бигуди накручивает — делает вид, что ничего с ней не случилось, хотя из-за ребер даже повернуться на правую сторону не может.

Я ей тумбочку стала прибирать — переменила цветам воду, записочки в мусорную корзину хотела смахнуть. Она меня — цоп за руку:

— Что вы делаете! Положите обратно.

— Это же мусор, — говорю.

— У меня такого мусора два ящика хранятся. Еще с войны.

Я промолчала. Хожу, полы мою, судна выношу, простыни меняю, а думаю об одном.

Потом подошла, села около нее на стул.

— Значит, есть? — спрашиваю.

Не поняла.

— Что, — говорит, — есть?

— Любовь.

— А как же! Без любви жить невозможно.

В этот день Пташко пригласил меня на предпраздничную вечеринку к товарищу. И пока я одевалась, платье гладила, укладывала волосы, все думала о нем. Может, дура я, ничего не замечаю. Человек он мягкий, беззащитный, ходит ко мне часто. Ко мне, не к другой. Может, это и есть любовь? Каждый любит как может. Выше головы не прыгнешь. Успокоила я себя, и настроение — море по колено. Без вина пьяная. Прихожу в незнакомую холостяцкую комнату, и все мне нравится. И свечи на столе, и закуска на бумажках, и проигрыватель задувает как раз мою любимую, мучительную — «Бесамо мучо» называется. Только Пташко невеселый. Помалкивает. Хлопнул раза два из граненого стакана, подсел ко мне, говорит:

— Ты извини меня, Мура, но я здесь никак не могу оставаться. Алеша заболел. Температура сорок. Подозревают менингит.

Алеша — его младший сын. Задерживать — язык не повернется, а самой обидно до слез. Жалела его, когда сюда, в гости, собиралась, — слабый, беззащитный… А я-то, я-то кто? Была одинокая без Пташко и с ним одинокая осталась. Хоть стой, хоть падай — одиночка…

Я с ним не пошла. Зло меня взяло. Осталась в незнакомой компании и подряд пила, что мне подливали, и «цыганочку» плясала, плечами трясла, и вальс-чечетку танцевала, а что дальше было — не помню. С кем я ушла, и какое лицо у него было, и на чем мы ехали, на трамвае ли, на такси или пёхом перли, — режьте меня, не помню!

Проснулась — в комнате никого, только пепел в крышке от пудреницы да окурки. И так мне тошно стало от этой моей неполноценности — глаза бы ни на что не глядели.

Надо мной этот человек ничего не сделал. Как легла в колготках, так и проснулась в колготках. И не то мне обидно, что он будильник увел и из сумочки взял десять рублей. Я себе простить не могу неполноценности этой. Ну ничего не помню. Приняла ноксирон и еще проспала весь день до ночного дежурства.

В больнице у санитарок суета, хохот, Собирают по трешке на праздничный вечер. У меня — ни копейки. И думать об этих вечерах не хочу. Валька из столовой силком всучила деньги. Девчонки хохочут, радуются, — Юрьеву завтра в Кащенко переводят, как психически неполноценную, больше с ее простынями не возиться. А главное, сегодня пришла к ней подруга-парикмахерша, постригла и сделала перманент, как раз к новоселью в сумасшедшем доме, А мне плакать хочется. И себя жалко, и чокнутую эту жалко, будто и не я ее сто раз куда подальше посылала.

Перейти на страницу:

Похожие книги