В полночь привезли в приемный покой мальчика-десятиклассника. Бросился с пятого этажа от несчастной любви. Красавец. Ему бы не жизнь кончать — в кино сниматься. Как раз наша очередь была в приемный покой — с каталкой, и я его волосы золотые, и как ресницы на бледных щеках лежат, и как губу до крови прикусил — все, все разглядела.
Покуда наши хирурги ему под общим наркозом обломки составляли и швы накладывали, сердце отказало, И сейчас же его в реанимационную палату повезли, в момент бригада по оживлению появилась, а потом… Потом я через каждые десять минут к дверям реанимационной бегала. Выживет — не выживет? Сколько это было — полночи или полчаса, я так и не поняла. И почему я за него так переживала, тоже не поняла. И сейчас не понимаю. Я его и видела всего-то две минуты. Только знаю, что все это время я о себе не думала. Будто всю грязь, все уродство моей жизни водой из шланга смыло. И знать бы только одно — выживет?
Спасли его.
Я легла на койку в коридоре и уснула сразу — как палкой меня по голове шарахнули.
Утром вышла на улицу. Всю ночь шел снег, а сейчас сильно потеплело, и на асфальте уже блестели черные лоскуточки, и с гребешков крыш оползал снег, и на воротах вывешивали красные флаги, а воздух был теплый, как весной. Я шла и думала про Альку, что у них там в Химках-Ховрине тоже готовятся к празднику, вечером гости будут, надо поехать помочь. И Сережке обещалась выпилить револьвер из фанеры. Вот обижалась, думала, что живу только для них, а выходит, и для себя тоже. Как же я могла бы без них? И что с ними было бы без меня? Значит, все-таки не зря?
Рано было. Часов семь. Народу на улице мало, одна природа — голые деревья да дома. И такая меня усталость взяла, такой покой, будто пантопон вкололи, и прошла вся боль.
На конечной села у окна в пустой автобус. И опять дома, витрины, черные сучья, бурые лужи, белые сугробики, красные флаги полощутся на ветру. Так бы и ехать без конца.
ТИРАЖ ПОГАШЕНИЯ
— Треской в доме воняет, — сказал Ключевой.
— Ты на диете, — объяснила Елизавета Сергеевна. — А чего бы ты хотел?
— Сто грамм.
— Новое дело…
Кровать стояла против двери, и Ключевому было видно, как мечется Елизавета Сергеевна из столовой в кухню, из кухни в столовую, постукивая невысокими каблучками. А чего метаться-то? Жизнь, по сути, остановилась, торопиться некуда.
В больницу Елизавета Сергеевна уходила теперь только на ночные дежурства, а днем поминутно забегала к мужу, глядела испуганными глазами, говорила тихим голосом. Ключевой повернулся лицом к стене. Елизавета Сергеевна стала реже заглядывать в комнату, только дверь оставляла открытой. Это тоже раздражало. Не сразу, но, видно, она и это поняла, занялась неспешным делом — стала пересаживать комнатные цветы.
— Зина заболела, — сказала она, — я пригласила Клюева, посидит с тобой до утра.
— Какого еще Клюева?
— Не помнишь? А кто нам у крыльца лох посадил, когда мы сюда переехали?
— Не помню.
— Да вас для газеты вместе сняли. У тебя карточка есть.
— Покажи.
Елизавета Сергеевна принесла альбом в красном плюшевом переплете, отыскала карточку. Сняты, как на медали, два профиля один за другим. Ключевой — не отрывая руки вычерченный: лысый, начисто выбритый, нос тяжелый, подбородок выдвинутый, голая шея. Римлянин времен упадка, только тоги не хватает. У Клюева лицо вдвое меньше, все в подробностях: вскинутая бровь со стариковским хохолком на изломе, тонкие губы, узкий, туго затянутый узел галстука.
Ключевой уронил альбом на одеяло. Теперь он вспомнил: раза два появлялся в доме старичок в тесном черном костюме, в брезентовых сапогах, возился с Елизаветой Сергеевной около цветочных горшков, недовольно качал головой, подрезал веточки.
Зачем, интересно, понадобилось ашхабадскому газетчику соединять на снимке управляющего нефтяным трестом с замначем конторы озеленения? Все они, репортеры, любители контрастов — черное золото и флора пустыни.
— Он старичок тихий, непьющий, обязательный, — уговаривала Елизавета Сергеевна, — он тебя и чаем напоит, и в дом никого не пустит. Помнишь, что сказал профессор Горкин? Чем ближе друзья — тем дальше от дома. У тебя предынфарктное состояние.
Ключевой рывком повернулся к стене. Предынфарктное! Сговорились ватой обкладывать, а кардиограмму не показывают. После драки легко кулаками махать — болезнь развивается нормально. Стенокардический приступ в Ашхабаде. Сердечный спазм по возвращении домой. Партсобрание шло, что называется, в концертном исполнении. Тезисы разобрали по голосам. Кто-то сказал: не прислушивается к жизни, а прислушивается к начальству. Кто-то: решения принимает единолично. Еще один: не демократичен. А молодой инженер Вяткин подвел черту: с ярмарки едет, на пенсию пора.
И потянулись дни. Проработка была — оргвыводов нет. Ходили бы люди, внесли бы ясность — что говорят в Ашхабаде, что решили в Москве. А людям ходить не велено.
Время тащилось медленно, как в детстве. Только воспоминания одолевали. И все вспоминались мелочи. Пустяковые обиды, давние и недавние, заново переживались, и сердце начинало биться часто.