— А-а!.. Это батя у меня бывало: Костяха, говорит, учись на гармони играть, гармонь — дело большое. В любой деревне ты гость дорогой, все девки твои будут. Как в воду глядел. Пока мальчишкой я был, меня на свадьбу то в одну деревню, то в другую. А потом как-то все стало нарушаться. Свадьбы все реже, реже…
— И совсем кончились, — подсказал старик.
— А я уехал! Не знаю, как там со свадьбами. И вообще, что там у них нынче и как там у них… Давно не был. Эх, я здесь хорошо живу.
Он снова взял гармонь на колени, накинул на плечо ремень и с каким-то ожесточенным видом повторил:
— Хорошо!
Встал и пошел по микрорайону, загорланил, клоня голову к мехам:
Одной комнатой квартира Пожидаевых выходила на улицу — тут ничего интересного: идут и идут машины, налево и направо, маленькие легковушки и большие автобусы, фургоны, самосвалы, грузовые с прицепом и без. А всеми другими окнами квартира смотрела во двор, четко ограниченный четырьмя крупнопанельными домами.
Зимой во дворе бело. От каждого подъезда веером протоптанные во все стороны дорожки. А когда по весне сошел снег да оттаял грунт — вот тут стало худо. К дому подойти можно было по единственной асфальтовой полоске, а со всех других сторон только глинистая земля да вода. Лужи стояли целыми озерами и никуда не уходили. Даже самые мелкие были коварны: под тонким слоем воды полуметровый пласт жидкой глины.
Старику казалось странным, что дома в микрорайоне стояли непоколебимо. Казалось, они должны были погружаться в эту трясину, в которой так легко вязли люди.
Смельчаки пускались напрямик от дома — это кому спешно на работу, им некогда обходить. Тут случались казусы смешные и досадные.
Старик, стоя у окна, мысленно советовал: «Куда?! Куда ты? Вон там иди, на бугорок, оттуда на носилки сломанные… строители бросили, мать их! Руки кому-то обломать бы за это. Хорошие, вишь, носилки, только ручка одна переломилась… Стой! Дальше на доску, вот так… Не ходи туда, дура, не ходи, дурища! Говорю: куда поперлась-то! Ишь, сумочкой помахивает, фу-ты ну-ты! Ты и прыгать-то не умеешь, тут прыгать надо… Ну вот, пошла, влезла по уши. Не говорил ли тебе? А еще в капроне и очки на носу. Так тебе и надо. Иди теперь домой, отмывайся».
Нет, вот невестка Евгения Евгеньича не полезла бы через грязь. Женщина она строгая, самостоятельная, держит себя высоко. Это надо видеть, как она лужи обходит! Чинно, аккуратно, неспешно. Хоть на пожар — бегом не побежит. Хоть версту крюку сделает, но чтобы по асфальту.
«Ах, свиненок, и тебе спешно надо! Думал, коли в сапогах, так и перейдешь? Да еще дружка с собой взял. Ну вот, и сидите теперь оба, загорайте…»
Так стоял он у окна, и то, что видел, шло как-то мимо. Случалось что-то, происходило, совершалось — он был лишь сторонним наблюдателем. Вся жизнь шла мимо — это старик впервые почувствовал здесь, в городской квартире сына, стоя у окна. Он был на тихом острове, а вокруг плескалось, пошумливало житейское море.
Однажды завязли две девчонки. Старик минут десять страдал за них: и советовал, и ругал, да толку-то что? Никто ж его не слышал! Он не выдержал, надел сапоги и пошел выручать девчонок. Обе они завязли так глубоко, что он едва их вытащил, да и то сапожки ихние остались. Пришлось обеих босых по очереди тащить до подъезда. Шапку кинул на бетонную ступеньку лестницы: «Становися на шапку, а то ноги застудишь». Потом уж сапожки девчонкины доставал, а пока пыхтел — сам увяз, еле вылез. Вывозился в грязи, долго соскребал с ног липкую глину, однако домой вернулся повеселевший, довольный, словно бог весть какое дело совершил.
В каждую пору весенней слякоти старик вспоминал старшего сына, погибшего весной сорок второго года. В последнем письме тот писал, что воевать приходится в болоте: окопа поглубже не выроешь, и в мелком-то вода стоит по колено; писал, что целыми днями сидит он на корточках, как кулик, и даже спит на корточках. Головы не поднять и носа не высунуть — немцы садят из минометов. Одежка вся насквозь мокрая, хоть выжимай, а в сапогах бултыхается вода. Вот так он воевал да где-то в ту пору и сложил голову…
Старику больше всего горько было, что сына похоронили в болотистой земле. Даже не факт самой смерти казался ему ужасным — смерть на фронте дело обычное, — а то, что человека зарыли в болоте. Не на возвышенном месте, где обычно располагаются кладбища, а скорее всего наоборот — где-нибудь в низинке, в овраге, в сырости. Ведь, наверно, в могиле стояла вода, когда хоронили его сына.
«Вот в такой земле, — думал старик, стоя у окна, и было ему зябко и холодно. — В такую вот грязь положили моего Михаила. Не выспавшись, не поевши, не сменивши белья, — и помирать. Да еще ложиться в такую могилу…»