В каком советском доме не происходило подобных разговоров? И только когда оказалось, что затраты на телетрансляцию — копейки по сравнению с производственными потерями в стране, поголовно приникшей к телеэкрану, государству пришлось регулировать время телесмотрин. Но тогда-то люди и поедут в Москву, чтобы голубое стекло уже не разделяло их и их избранников.
Каждое утро — с восьми до половины десятого — я буду принимать просителей и ходоков. Не в кабинете, которого еще нет, а прямо в гостинице. И то же — после дня заседаний.
Наивностью покажутся недавние мечтания: поживу в столице, похожу по театрам и музеям. И даже мысль о таком внеслужебном времяпрепровождении отойдет на второй план: не до того. Если к тебе приходит человек, изуверившийся в самой возможности добиться простой справедливости, а ты еще не научился помогать, экономя собственный резерв эмоций, день превращается в нравственную пытку.
Среди твоих посетителей — множество несчастных и больных, тех, кого советская наша действительность уже поломала своей тяжестью. Здесь-то я и открыл для себя, что существуют совершенно специфические, советские расстройства психики, заболевания, возможные только при социализме. Не претендуя на то, чтобы ставить медицинский диагноз, я бы назвал это „синдромом Системы“.
Обиженный Системой человек начинает добиваться правды и ходить по кругам Системы. Вначале он совершенно нормален и требует малого: правды и исправления ошибки, часто — мелкой. Он считает, что вот еще одно письмо в инстанции, еще один визит к начальству — и все будет исправлено, недоразумение разрешится, и он вернется в прежнюю свою жизнь. Это же так просто! Он же и есть тот самый советский человек, который „проходит как хозяин необъятной родины своей.
Вот тут-то Система и начинает загонять несчастного в угол. И чем дальше — тем более жестоко. Горы бумаг с самыми высокими подписями, чиновные отписки на строгих официальных бланках, оставляющие надежду и адресующие просителя в другую, еще более ответственную инстанцию, ожидание, отчаяние, болезнь.
Зеркальный лабиринт, преломляющий крохотный лучик человеческой судьбы, загоняющий надежду в дурную бесконечность бумажного зеркала, в ирреальный мир социалистической по форме и античеловеческой по содержанию бюрократической абстракции. Выход из этого лабиринта инструкций, циркуляров и чиновных, таких одинаковых лиц найти невозможно. Ибо его нет. Не предусмотрено.
Человек, до своего несчастья живший как человек, становится лишь очеловеченной челобитной. Жизнь его уже высосана Системой.
Особенно врезались в память две судьбы.
Первая: бывший главный конструктор из Челябинска. Судя по всему, очень талантливый человек. Он здраво и пронзительно мыслит. Из аккуратно подобранных документов явствует, что это не просто известный — выдающийся! — конструктор. У него десятки ценнейших изобретений, прекрасный послужной список. Но семь лет назад человека уволили. Уволили явно по несправедливому поводу.
Ему предлагают другую работу. Он не соглашается, он требует одного: справедливости, то есть восстановления на прежнем месте. Звоню министру: тот обещает трудоустроить конструктора, назначив его на такую же должность и дав квартиру.
— Нет, — говорит конструктор. — Только на прежнее место и в прежней должности.
Увы, прежнего места более не существует. И давно нет той организации, из которой этот человек уволен еще в начале 80-х.
Безумие Системы. Безумие лабиринта, в котором заплутала слабая душа. И сама стала частью Системы.
Что-то подобное разглядел и понял Пушкин в „Медном всаднике“. Позволю себе напомнить читателю сюжет этой „петербургской повести“. В столице Российской империи начинается страшное наводнение 7 ноября 1824 года. Бедный чиновник проводит день на мраморном льве позади статуи царя, основавшего город „под морем“. Евгений стремится на Васильевский остров, где у самого залива в Галерной гавани живет его возлюбленная и ее старушка-мать. Наконец наводнение спадает, и Евгений в лодке переплывает на другую сторону Невы. Он бежит, не разбирая дороги, огибая снесенные, перевернутые избы. Он стремится к дому любимой. И вот как поэт передает сам миг помрачения рассудка: