Мне было всего двенадцать, Андрей, и я на всю жизнь запомнил, как порой самая глубокая любовь к близкому человеку претерпевает ужасные изменения и превращается в раздражение, а потом и в ненависть. Я запомнил, что есть преступления, сравнимые по тяжести с убийством, — это преступления, совершаемые в уме, когда ты искренне, до скрежета зубовного желаешь смерти своему родному человеку, вынужденно запертый с ним в одном доме.
Два года мы выносили… говно. Меняли пеленки. Мыли, обтирали ее. В нашей стране не было достойной возможности абстрагироваться от этих скорбных занятий, предоставив уход специализированной службе… Люди, помещенные в богадельни, вскорости умирали, и никого не интересовало: умерли они своей смертью или их просто придушили во сне. Но, готов поклясться, я помышлял о том, чтобы… чтобы прекратить страдания… Не ее, нет, за два года она не произнесла ни слова, только мычала и… портила воздух, но свои. Наши страдания.
Когда она умерла, я испытал… такое чувство, будто пробежал марафон и вот, больше не надо бежать. Не нужно даже идти никуда, а можно просто стоять, дышать, наслаждаясь чистотой и прозрачностью воздуха, пить вдосталь воды… Делать, что заблагорассудится. Ее смерть была такой… естественной, такой… долгожданной.
Мы подсознательно принимаем смерть стариков… Но когда разложение касается молодых, здоровых людей… наших детей, черт возьми!
Когда я… попал в этот дом, Марьяша уже была здесь. Я не знаю, по случайности ли… не верю в случайности — или как часть злокозненного плана той силы, что собрала нас всех, но она открыла мне дверь. И стоя на пороге той ночью в простом домашнем платье она показалась мне ангелом, сошедшим с небес.
Мы никак не могли наговориться. Она рассказала мне о том, как долгое время жила в ашраме в Новосибирске, как погружалась все глубже и глубже в жизнь секты, постепенно теряя себя. Она не прозрела тогда, находясь в постоянном дурмане, воспринимая все тяготы как необходимую часть круговорота сансары, что рано или поздно приведет ее к просветлению.
Не уверен, что подобное в принципе можно представить себе, не испытав. Люди, оказавшиеся под влиянием сект, добровольно расстаются не только со своей собственностью, но и приносят на алтарь веры свою душу, медленно, но верно превращаясь в ничто.
Парадоксально… Если бы она не оказалась здесь, то, скорее всего, — умерла. Как и я. Впору было благодарить нашего неведомого спасителя.
Но все это было до того, как…
Поначалу мы не придавали значения. Она стала меньше есть, меньше выходила из дома, жаловалась на постоянные головные боли и затрудненное дыханье.
Потом, как-то утром, помнится, было воскресенье… Я тогда только устроился в школу и решил разобрать бумаги.
Я… не сразу понял, что она стоит напротив меня — темный силуэт на фоне окна. Мне показалось на мгновение, что она призрак и осенний свет льется сквозь нее. А потом, в первый раз за долгие недели, мне стало по-настоящему страшно.
Она сказала…Нет, не сказала, а скорее прошептала, так, будто у нее болит горло и ей сложно говорить:
— Папа, — сказала она, — папочка, я заболела. Больно… — и начала плакать.
Я вскочил из-за стола, обнял ее, прижал к себе и принялся утешать, гладить по голове и все пытался выспросить, что же у нее болит. А она все плакала и плакала, не отвечая, прижималась ко мне, и я еще подумал — до чего же горячая. И думал: быть может, у нее температура и она и впрямь заболела. Ведь если мы живы, то мы можем и болеть в этом… в этом месте, верно? А потом, я обратил внимание на то, что каждый раз, когда я провожу по ее голове, у меня на руках остаются ее волосы. Не отдельные пряди, нет, а целые клочья. Я отчетливо видел розовую воспаленную лысую кожу. И еще… я вдруг почувствовал, как от нее пахнет. Такой… влажный, вогкий запах. Гнилой брынзы.
Она все плакала и плакала, а я смотрел на ее макушку, на кожу, просвечивающую под волосами, и видел, теперь я отчетливо видел, что она шелушится, как при себорее, но не отходит сухими пластинками, а скорее, отслаивается. Целыми лоскутами. Вы понимаете? С нее слазил скальп!
Потом, она отстранилась и сказала:
— Все…болит, — а меня чуть не вырвало от волны такой… ужасной вони. Как будто она гнила изнутри. И вправду, теперь я слышал, ну, бульканье, бурление в животе. Чавкающее. Ее живот под халатом вздулся, сильно вздулся и… Господи… Мне было противно стоять рядом с ней, с моей дочерью! Мне было страшно и жаль ее и в то же время… мерзко!
Она хотела было, чтобы я ее снова обнял, но я, пролепетав что-то несуразное, отстранился и под предлогом того, что нужно позвать на помощь, моментально оделся и опрометью кинулся из дома.
Если вы заметили, у нас нет здесь телефонов. Почти ни у кого. А те, что есть… словом, я бы не советовал ими пользоваться…
Я поймал попутку и через двадцать минут уже стоял перед участковым врачом — бородатым толстяком с плохой прической и круглыми очками а-ля Джон Леннон. Я запыхался и… мне было страшно, очень страшно, но я постарался как можно более подробно изложить ему суть происходящего.