Лоттеру приснилась смерть. Его собственная – именно смерть – умирание, исчезновение без следа, во сне, про который не знаешь, что это сон (он часто теперь у него повторяется и все равно каждый раз не знаешь, что сон) – явственно и беспощадно, и воздух обрывается для тебя. Сам момент провала в никуда был пробуждением, нырком в сознание «с другой стороны», как водится, в поту и с сумасшедшим пульсом, в раскаянии насчет бессмысленности жизни – своей прожитой жизни. И все
\\
То время весны. О, то время весны, когда почки было раскрылись, еще не сделавшись листьями, но сам этот цвет выпускают уже на свободу. Пространство прикрылось хоть как-то ладошками этими.
Птичьи трели. Минутная вечность. И свет.
Время подросших за зиму детей, по дорожкам, аллеям парка их водят за ручку или на помочах матери – будь то совсем еще девочки или же женщины, что увядают посередине собственного бытия.
Время виденья вещи.
Гул трассы сквозь парк. Время первых дождей и последних ручьев. Мгновенье чисто и громадно, в нем были бы примесью только начало, конец, всецелостность, истина, смысл.
Время мерного неба.
Жизнь. Смерть. Абсолют. Его невозможность – все сливается в невыразимой, неискупающей глубине так ничего не сумевшего Бытия…
Ночь. Пространство искажено занудным осенним дождем. И кажется, более безнадежным и человечным, чем в действительности. Что же, улыбается Прокофьев, за этим они и спустились сюда. Лехтман кивает, но видно, что уже погрузился в себя, в свои мысли.
Вещь, вообще, что угодно, помноженная на промозглость, и есть, очевидно, бытие… Эти огни, шуршание шин, три-четыре припозднившихся пешехода (в том числе женщина на каблуках и в мини – в самом деле, без нее-то как же). Пустота, ни души в громадной, немилосердно освещенной зале, чьи окна сегодня голые. Город ночной по осени отражается в себе самом – отражается так, будто всё здесь присутствие потаенной, нелепой, несбывшейся сущности сущего… будто всё здесь завязано на неизбывность тоски, доподлинность счастья, неизбежность смерти, неуместность победы над временем, промежуточность истины, простоту приятия, в частности, может, смысла страдания… на завершенность судьбы, неважно подлинной ли, неподлинной, на правоту одиночества, бессилие слова… Освещенная зала напоминает корабль, но абсолютно пустой, будто сущему необходимо отсутствие человека… Где-то вверху ускорение частиц, ну а здесь истончение времени… «Вещь обнажена до равенства некоего с мыслью о вещи, да-да, так бывает по осени», – кивнул, согласился Лехтман.
Он появляется изредка. Всегда, в любое время года в одном и том же кожаном плаще моды, наверное, где-то еще семидесятых, что был когда-то коричневым, шляпа надета так нелепо, немыслимо залихватски, и лицо, отрешенное, усталое, всегда с одним и тем же выражением. Он будто несет громоздкую мысль. Будто ходьба в этих сумерках города, способ такой додумать. Скорее всего, он бомж, хотя как-то вот нет целого ряда примет, выдающих того, кто живет вне жилища… За ним плетутся собаки, их всегда пятнадцать-двадцать от дряхлых, почти слепых, до пушистых, еще щенков. Они как бы сами по себе, соблюдают дистанцию, но признают его право определять путь.