В коридоре, после густого мата секретаря райкома, услышала, как ничуть не растерявшийся Тельпугов что-то обтекаемо докладывал о неувязке и дезинформации. Тельпугов, как потом мне сказали, доложил в МК партии, а на самом деле, думаю, в КГБ (а впрочем, без разницы), что если бы не Лиснянская, никакой демонстрации не было б: ходила по двору Литинститута и мутила воду, подбивала студентов на идеологически вредные выходки и даже плакаты развешивала. Он ли так решил, или ему так посоветовали оправдать студенческое недовольство, или он хотел взять реванш за то, что меня и того волжанина, которого я вовлекла в пеший ход по ночной Москве, восстановили в союзе писателей после исключенья с его, Тельпугова, подачи с формулировкой «за бытовое разложение», не знаю. Знала только: на этот раз мне решили политическое дело пришить.
А в тот злополучный июньский день после разговора с начальником милиции, когда мы явились к Тельпугову, он заверил: «Можете спокойно разъезжаться по домам, я докладную и акт из милиции уже положил под сукно».
Мой возлюбленный отбыл на свою Волгу, а я во Внуково, успокоенная не столько тем, что Тельпугов акт положил под сукно, сколько его утвердительным поддакиванием мне, доказывающей, что со мной ничего подобного не могло случиться, — не тот характер, да и шли на Руставели из центра и ни в каком Останкинском парке не были. Да и на что — у каждого отдельная комната.
Сидя в электричке Москва — Катуары, я даже думала, что бездарные писатели, делающие служебную карьеру, — необязательно дурные люди. На Тельпугова, видимо, я мысленно возводила напраслину. И вообще, что остается бездарным, как не идти в чиновники, в начальники разного толка? Талантливый писатель в начальство не попрет, у талантов совсем другая, не служебная лестница, по которой ему, таланту, хочется восходить. Не IХ век! Я сентиментально угрызалась и решила, что при первой же встрече извинюсь перед круглоглазым Тельпуговым за напрасные мысли о нем.
Но извиняться не пришлось. Десять июньских дней прошли в моих неприятных разговорах с мужем о необходимости развода, мол, я у него прошу, а мой друг — у жены. О милицейской клевете я также рассказала.
Да, извиняться перед Тельпуговым не пришлось. До Внукова дошло, что состоялся секретариат, разбирали мое бытовое разложение, и я исключена из союза писателей с этой поклепной формулировкой. Извиняться не пришлось, но увидеться пришлось, мол, под какое же сукно вы поклеп на нас спрятали?
— Ничего не мог поделать, пришлось дать делу ход, — и он вытащил из ящика заявление нескольких студентов, дескать, они не хотят жить в одном общежитии с бытовой разложенкой. Но я убеждена, что это Тельпугов подбросил мысль о письме Новелле Матвеевой, чья подпись была первой, а уж потом она собрала еще несколько подписей. Новеллу Матвееву не виню. Она, которая дневала и ночевала у меня и часто досочиняла в моей комнате свои песни, высокоморальна и корила меня еще до скандала, что нехорошо себя веду, если с мужем не в разводе. А уж когда узнала, в каком якобы виде меня милиция застигла, не только сняла посвящение мне к песне «Развеселые цыгане по Молдавии гуляли», но и заявительное письмо написала. Да и моральный опыт у нее накопился, — писала заявление, к примеру, уборщице в парторганизацию, чтоб повлияла организация на гуляющего и пьющего супруга уборщицы. Нет, я на нее не обиделась — не могла Новелла уклониться от своей морали. Нет, я не держала зла и даже первая подошла к ней в 66-м году в д. т. «Переделкино». Значит, правильно определил Липкин, когда я ему в 67-м все рассказала, и в частности, как с Новеллой помирилась: «У тебя нет самолюбия». Нет, все же — есть. Но не истинное. Истинное самолюбие, это когда и голова и душа помнят. У меня — половинчатое. Только голова помнит. Но были и левые уклонисты. Например, Вознесенский, восторженно похваливший: «Баба ты что надо, если гуляла неглиже по Тверскому бульвару!».
В течение месяца Годик, чтоб меня удержать, так самоотверженно отстаивал мою честь, что это отрезало всякие пути к разводу. Он составил прошение о пересмотре дела и восстановлении меня в союзе писателей. Под этим письмом, скорее не о восстановлении правды, а о помиловании, подписались поэты Светлов, Смеляков, Соколов, Ваншенкин и Левитанский. Тогда же Годик продиктовал мне письмо волжанину о том, что я порываю с ним. И я подчинилась, в глубине души надеясь, что если меня восстановят, то восстановят и моего возлюбленного, ценящего как свою партийность, так и членство в СП. Я получила из города С. ответ, дескать, правильно он меня, хоть и любовно, называл мармышкой, не любовь у меня, а увлечение, и что я еще встречу настоящую любовь и тогда преодолею любые трудности. Жизнь показала, что мой возлюбленный волжанин был прав. Однако, что и говорить, пока мою Лену не проводила в ортопедический «Турист», насильственно прерванное чувство я тяжело переживала.