Наш Сосед-милиционер, работая на железной дороге, брал штрафы у спекулянтов, едущих в московском направлении. Брал продуктами, редко бараньим курдюком, чаще бедно — овечьим сыром, баклажанами, помидорами, кукурузными початками, виноградом, айвой, селедкой и прочим дешевым в Баку. А как бы он еще прокормил одиннадцать ртов, за вычетом собственного, на восемнадцатиметровой жилплощади, выходящей в общую галерею? В теплую погоду он, считая кальсоны самым культурным, после пижамы, гражданским костюмом, выходил из комнаты и образно приветствовал: «Сосэдка, смотри, солнце над двором, как дыня!». Или: «Смотри, во дворе дождь, как кость в винограде!». Все, что он видел, всегда сравнивал со съестным, которое и брал натурой, чтобы одиннадцать ртов прокормить. Но большую часть времени, если он не на железной дороге, Сосед спал, прикрывшись старой шинелишкой, на трехдосочном топчане в галерее против своей жилплощади, где тесно и не продохнуть. А на чердаке жила Нинка-алкоголичка, бандерша мелкого пошиба. У нее, в основном по субботним вечерам, собирались две-три привокзальные, потасканные, самые что ни на есть дешевые проститутки, а клиенты приходили как-то незаметно, редко кто их видел. Проходить к дверям чердака надо было мимо уборной и кухни, завернув в противоположный от топчана Соседа конец галереи. Дверь на чердак со времен домовладельца грека не менялась. Так и оставался железный засов на чердачных дверях со стороны галереи с дореволюционной поры, хотя сам чердак перед войной был переоборудован в маленькую двухкомнатную квартиру с балконом во двор. Почти каждую субботу в течение трех лет наш, не знаю, как на работе, но дома добродушнейший милиционер, которого даже жена ласково зовет Соседом, высовывался в окно галереи и, закинув носовитое лицо, как-то безгрозно, хоть и на весь двор, грозил: «Эй, Нынка! Перкрати пьянку-гулянку, перкрати патефон-граммофон, дай соседам спать. Последний раз говорю, — не перкратишь, я твой бардак на засов закрою и милицию вызову!». Так продолжалось года три. Проститутки-дешевки нет-нет, уходя рано утром, что-нибудь да и прихватывали из нашей кухни — то кастрюльку дырявую, то кружку обгорелую, то заварной чайник с отбитой ручкой. Но вот однажды, когда Сосед был на железнодорожном дежурстве, эти привокзальные дешевки ухитрились прихватить его старую шинелишку, в его отсутствие валявшуюся на топчане. Обнаружив пропажу, Сосед пришел в тихое бешенство и в следующую субботнюю ночь без всяких предупреждений закрыл очередную пьянку-гулянку на засов и вызвал милицию. Что там было ночью, я не слышала, потому что жили мы окнами на улицу и в галерею попадали через лестничную площадку и еще один коридорчик, от нас до чердачной двери — метров 150. Не слышала и моя мачеха, — она за стеной и тоже окнами на улицу. А соседки тетя Надя и Ирина Степановна рассказали, что милиция молча вывела двух проституток вместе с кривоватой Нинкой и одного мужчину, а Соседа забрала как свидетеля. Сосед явился через день с потемневшим лицом и переоделся в гражданское — в свою пижаму в широкие полосы, напоминающие сиреневые лампасы. Его жена Марьям Абасовна, носик уточкой, на кухню выходила с красными от слез глазами. Весь этаж понимал, что у них — горе, но что за горе, не расспрашивали дня четыре, — дети в основном мал-мала меньше, и старшая, десятиклассница, на месте, — значит, ничего страшного. Сосед на железную дорогу больше не выходил и не снимал с себя лампасополосной пижамы, единственной, не считая кальсон, гражданской формы. Наконец выяснилось невероятное: в субботу он закрыл на засов не кого-нибудь, а своего начальника железнодорожной милиции Баку. Тот впервые был зазван к Нинке, и вот его-то Сосед и задвинул на засов. Три года грозил бедный Сосед задвинуть засов, а впервые задвинув, вышел на пенсию. Теперь сдельно работает грузчиком в порту, куда его устроил дядя Сеня, наш сосед, портовый, но честный снабженец. Вот тебе и случай, который судьбоносней всякой вероятности.
Колю Рубцова, изредка не пьющего, я полюбила всей душой не только за стихи, которые он, подвыпив, читал, а еще за то, что он мне абсолютно верил — ни в какой канаве не валялась, это злой случай, сбивший с толку меня и мою судьбу. Правильно говорит Достоевский, что правда всегда неправдоподобна. А поэты, подписавшиеся под прошением о помиловании, — иначе письмо о пересмотре моего дела и не назовешь, — кроме Смелякова, не любившего Годика, твердили мне наперебой, какой у меня изумительный муж и как мужественно повел себя в позорной для него ситуации. Нехорошо, но я отдалялась от тех, кто напирал на позорность ситуации, ибо они, мне мерещилось, таким манером как бы подтверждали то, чего не было.