— Скажу прямо… Тебя в детстве, да и потом, не любил. Была ты какая-то непокойная, шумная, да и лицом вся в мать. А та, — женился я без ума, не разобрался, — всю жизнь висела на мне, как гиря. С тобой строг был. Ну не мила, лишняя была, да и ты, чуть подросла, как волк, все из дома глядела, грубая, злая. И когда с тобой беда вышла, сознаюсь, не было у меня горя, просто только стыд перед людьми. Ничего я от тебя хорошего не видел и не ждал. Теперь понимаю, что виноват я перед тобой. Но ведь Софью-то я любил?

Он открыл лицо, приподнялся с подушки, и его старчески тусклые глаза жалко просили ответа. Что она могла ему ответить, когда опять думала в это время о том, что виноват он и перед Софьей. Ведь около него росла и жила Софья, в семье, не то что она, Клава…

— Как игрушечка она была, вся ладная, нежная, — продолжал он. — За красоту… за капризы и за те любил! Хоть виду не показывал, а любил, баловал, как умел… И не заметил, — а и замечал, так верить не хотел, что она делалась все хуже и хуже… И вот вырос, говорю тебе, красивый гриб мухомор, от которого только яд. Ведь вот болен я был, а ей и дела не было, если заходила, так словно лишь затем, чтобы взглянуть, сколько еще жить буду. Видел я это у нее в глазах. А ты как за Витюшкой, так за мной… У-у-хаживала.

Захлебываясь, как ребенок, он плакал, уронив голову на подушку. Потом затих и не заметил, как Клава принесла ужин, присела рядом.

— Ни в чем ты не виноват передо мной: ты меня не любил, а я тебя. Не будем вспоминать. А наш мухомор, может быть, женится, так переменится. Давай-ка ешь. Одно сейчас, отец, на уме — мирной жизни хочется, сказать не могу как! Все ждут, а я, право, словно сильнее всех.

Даже в самое трудное время войны не теряла Клава уверенности в своих силах. Теперь же, когда отошло время поражений на фронте, когда уже не было сомнений, что близка победа, а значит близок и конец трудностям, она, усталая, истомленная всем пережитым, похудевшая, потемневшая, уже оправлялась, как бы черпая бодрость и силы из близкой мирной жизни.

Осенью Клаве напомнили о заявлении, которое она подала в прошлом году на подготовительные курсы. Подталкивала на учебу работа в депо, а, главное, отец вышел на пенсию и мог присматривать за Витюшкой и домом. И она — только Вера Семеновна знала, что для Клавы это значило, — «сама я на себя по другому теперь гляжу», — за последнюю военную зиму сумела пройти курсы, а осенью, в год окончания войны, вошла в двери техникума.

— Не робей, Клавдия Ивановна, — сказал и пододвинулся, освобождая ей место за партой, знакомый мастер, — и мне не по себе. Поздненько мы сюда пришли. Может статься, за молодыми-то и не угонимся, отличниками нам с тобой здесь, пожалуй, не быть. Но то, что нам надо, за чем пришли, — небось возьмем. Ясно, не по себе: пришел с бородой в ту же школу, где утром младшенький учится. Он, может, домой пятерки принесет, а отец — пару. Что думаешь, может ведь и так быть?

— Конечно, может, а мы про это не скажем, промолчим, — улыбнулась Клава. — Мой через год тоже сюда.

17

Прошло десять лет. Налились зрелой силой когда-то тонкие, как прутья, яблони. В легкой вечерней прохладе их тяжелые, цветущие ветки казались еще пышнее, и Клавдия Ивановна, прежде чем идти на выпускной вечер Виктора, ходила от одного дерева к другому, трогая рукой, как бы считая, лаская каждое.

Заметив в окно седую голову отца, улыбнулась.

— Не беспокойся, не опоздаю. Любуюсь. Уходить не хочется. Идет жизнь, отец, яблони выросли, сын вырос, ты у меня окончательно побелел, и у твоей Клавы голова засеребрилась.

— Раньше времени это к тебе пришло. А чего ты так попросту? Нарядилась бы.

— Нет, так больше по душе, — и оглядела свою форму железнодорожницы. — А засеребрилась я рано, наверно, от того, что нелегкий путь прошла, много сама с собой воевала. А вообще-то, сейчас вот посмотрела в зеркало, еще не стара, сорок два года это не старость, а как раз самая рабочая пора, — и, подойдя к окну, спросила: — Как, отец, думаешь, лет пятнадцать… нет, мало, лет двадцать еще проработаю?

— Тебя хватит. Вот смелость-то твоя, как бы не помешала… Только и слышу, что ты то там, то тут шумишь. Чего тебе надо? И так, шутка сказать, помощник начальника этакой станции, а? Неужели еще выше хочешь?

— Да ты что? Ничего больше не хочу. Как раз я на своем месте; думаю, что это, как говорится, мой потолок. Да никогда я за чинами и не гналась. Не в них дело, отец, а в работе. А в работе и не хочешь, да шуметь, как ты говоришь, приходится. Но все-таки чтоб кто-нибудь мои слова или то, что я делаю, только за шум считал… таких не вижу. Ну, пора идти.

— Ты слушай-ка. Оставь ты этот свой разговор с Виктором. Ни к чему он… Прошло все.

— Не хочу я от него ничего скрытого иметь. Сын должен про мать все знать. И уж лучше я сама скажу, чем другие. Не сказать — это значит, что я ему не верю, не доверяю… боюсь. А у меня этого нет. И не думай ты, пожалуйста, о всех моих делах, не беспокой себя. Вот выпей чайку, пошелести газетой, да и ложись. Я, наверное, скоро вернусь.

Перейти на страницу:

Похожие книги