– Безобразие! Бесстыдство! Порча нравственности на глазах у добропорядочных женщин! Да как вы вообще посмели в этот святой зал, в это святилище раскрытия душевных травм и сакральных смыслов, принести ЭТО?! У нас здесь люди ищут свет, гармонию, возрождают забытые истоки внутреннего ребёнка, а вы – вы тут свои… ваши… ну, скажем прямо, первобытные инстинкты в художественную форму облекаете! Я сейчас сама позову директора, охрану, а потом и санэпидемстанцию, чтобы продезинфицировать атмосферу от подобных энергетических плевков в лицо высокому искусству! Мы сюда пришли раскрывать Я, а не выставлять на обозрение… ваши грязные фантазии!
Она размахивала руками, как пророк на границе апокалипсиса, и казалось, ещё немного, и начнёт метать в Валентину проклятия на латыни.
Немедленно после инцидента с картиной, позорной сцены перед всеми отдыхающими и последующего бурного публичного позора, сопровождавшегося улюлюканьем, тыканьем пальцами и градом оскорбительных замечаний со всех сторон, ведущая, трясясь всем корпусом, словно разозлённый чайник, который вот—вот сорвётся с плиты и забрызгает всех кипятком, с безумными глазами и дрожащими руками, не в силах справиться с собой, выудила из кармана телефон, который едва не выскользнул из её вспотевших пальцев, и с истеричным надрывом вызвала администрацию санатория, умоляя их вмешаться в этот устрашающий, как ей тогда казалось, хаос.
Прибежали сразу трое, словно по команде, каждый представляя собой отдельный штрих к портрету отчаяния: начальница санатория с увесистой бюрократической папкой, плотно набитой какими—то инструкциями, приказами и бесконечными списками, которую она сжала так, будто в ней заключалась последняя надежда на порядок; замызганный охранник в форменной куртке, давно утратившей цвет и форму, с лицом, на котором красовались такие синяки и припухлости, словно его ночью старательно били фикусом или таскали мордой по гравийной дорожке; и медсестра с глазами загнанного суслика, нервно теребящая край халата, как будто вот—вот собиралась куда—то сбежать или хотя бы спрятаться за ближайшей дверью.
После короткого, но насыщенного шушуканья, в котором слышались обрывки слов вроде "катастрофа", "комиссия" и "позор", после многозначительных взглядов, которыми обменялись все присутствующие, и трёх торопливых перекрестков на побледневшем лбу Валентины, её, не давая опомниться, почти под руки сопроводили в административный корпус. Коридоры вились перед глазами Валентины змеиными петлями, пол был каким—то ненадёжным, а стены давили своей тусклой обшарпанностью. Наконец, в маленьком душном кабинете, где на стенах висели пожелтевшие портреты неизвестных медицинских светил, ей вручили путёвку в единственное место на территории санатория, где, как заверила начальница, ещё сохранялись остатки здравого смысла и где можно было попытаться разобраться в происходящем – в кабинет санаторного психолога.
За столом сидел Михаил Сергеевич: обаятельный мужчина лет тридцати пяти, в белом халате, с лёгкой щетиной и пронзительным взглядом, который был настолько добрым и усталым одновременно, что хотелось либо исповедаться, либо подарить ему носки. Улыбка у него была такая, какой улыбаются врачи, давно смирившиеся с тем, что пациенты – это хроническое недоразумение природы.
Он спокойно, без лишних слов, жестом пригласил Валентину сесть напротив, как приглашают старого знакомого к камину в зимний вечер, когда дрова уже потрескивают, а вино давно налито.
Валя осторожно присела на край стула, словно проверяя, не провалится ли он под ней вместе с остатками её разлагающегося достоинства. Села – и ощутила, как с плеч осыпался весь накопленный за последние сутки стресс: кашей, гуашью, старческими проклятиями и гуашевыми оргиями.
Михаил Сергеевич мягким, тёплым голосом поинтересовался:
– Что вас беспокоит?
Словно разговаривал не с развалиной нервов в кожаной куртке, а с заблудившимся ангелом, который случайно перепутал рай с санаторием для душевно истощённых.
Валентина запнулась, словно её неожиданно столкнули с обрыва мыслей. Поперхнулась воздухом, который внезапно стал густым, тяжёлым, словно жидкий мёд, и залепил горло.
Потом, заикаясь, путаясь в словах, теряя нить речи, начала лепить что—то невнятное о каком—то странном «чувстве двойственности», когда кажется, что внутри тебя две разные женщины дерутся за право жить в одном теле; о «странных голосах», которые шепчут на ухо в самые неподходящие моменты и советуют поступать так, как она бы сама никогда не решилась; о «тревоге», ползущей по телу липкой змеёй; о «необъяснимом сексуальном голоде», который накатывал волнами без всякой логики, заставляя её краснеть от собственных мыслей; и, кажется, в отчаянной попытке всё как—то списать на абстракцию, упомянула ещё и о «метафизической усталости пяток», как если бы сами ступни несли тяжесть всех мировых неврозов одновременно, и теперь просили срочной моральной реабилитации.
Михаил Сергеевич кивал с таким видом, словно ежедневно беседует с галлюцинирующими трёхлетками.