Все то, что не является моей душой, для меня, хотя я этого не хочу, представляет собой не более чем сценарий и декорации. Любой человек, даже если я могу разумом признать, что он, как и я, живое существо, всегда обладал для того, что во мне невольно действительно является мной, меньшим значением, чем какое-либо дерево, если это дерево красивее.
Поэтому я всегда воспринимал человеческие волнения — большие коллективные трагедии истории или того, что из нее делают — как цветистые украшения, лишенные души тех, кто в них вовлечен. Меня никогда не угнетали трагические события, происходящие в Китае. Это далекие декорации, пусть даже изображающие кровь и чуму.
Я вспоминаю с некоторой иронической грустью демонстрацию рабочих, не знаю, насколько искреннюю (мне всегда трудно признать искренность в коллективных событиях, поскольку чувствовать может только индивид наедине с собой). Это была небольшая разнузданная группа воодушевленных глупцов, которые шли и кричали разные вещи перед моим равнодушием постороннего человека. Внезапно меня охватила тошнота. Они даже не были достаточно грязными. Те, кто страдает по-настоящему, не образуют плебс, не образуют группы. Тот, кто страдает, страдает в одиночестве.
Какая дурная компания! Какое отсутствие человечности и боли! Они были реальны, а потому невероятны. Никто бы не написал о них роман и не сочинил описательный сценарий. Они текли, словно отходы по реке, по реке жизни. От созерцания их меня охватил сон, тошнотворный и величественный.
166.
Если я внимательно рассматриваю жизнь, которую ведут люди, я в ней не нахожу ничего такого, что отличало бы ее от жизни, коей живут животные. Те и другие бессознательно привязаны к вещам и миру; те и другие время от времени развлекаются; те и другие каждый день проходят один и тот же органический путь; те и другие не думают за рамками того, о чем они думают, и не живут за рамками того, чем они живут. Кот сворачивается клубком под солнцем и засыпает. Человек сворачивается клубком под жизнью со всеми ее сложностями и засыпает. Ни тот, ни другой не освобождаются от рокового закона бытия, какой он есть. Никто не пытается избавиться от тяжести бытия. Величайшие из людей любят славу, но не как собственное бессмертие, а как бессмертие абстрактное, в котором они, возможно, не принимают участия.
Эти размышления, которым я часто предаюсь, вызывают во мне внезапное восхищение той разновидностью личностей, которые мне инстинктивно противны. Я имею в виду мистиков и аскетов — отшельников во всех Тибетах, Симеонов Столпников со всеми их столпами. Они действительно пытаются, пусть и нелепо, освободиться от животного закона. Они действительно пытаются, пусть и безумно, отрицать закон жизни, сворачивание клубком под солнцем и ожидание смерти без мыслей о ней. Они ищут, пусть и замерев на вершине столпа; они жаждут, пусть и в беспросветной келье; они хотят того, чего не знают, пусть и в предписанном мученичестве и в навязанной горечи.
Мы же все, что живем как более или менее сложные животные, проходим по сцене, как персонажи, которые не говорят и довольствуются суетной торжественностью прохождения. Собаки и люди, кошки и герои, блохи и гении, мы играем в существование, не думая о нем (а лучшие думают только о том, чтобы думать) под великим покоем звезд. Другие — мистики невзгод и самопожертвований — хотя бы чувствуют телесно и ежедневно волшебное присутствие тайны. Они свободны, потому что отрицают зримое солнце; они полны, потому что выпустили из себя пустоту мира.
Я почти мистик, как и они, когда говорю о них, но я не смог бы быть чем-то большим, чем эти слова, написанные под влиянием моей случайной склонности. Я всегда буду с улицы Золотильщиков, как и все человечество. Я всегда, в стихах и в прозе, буду конторским служащим. Я всегда буду, в мистике или не-мистике, ограниченным и подчиненным, рабом своих ощущений и времени, когда я могу их испытывать. Я всегда буду, под широким голубым плащом немого неба, пажом, участвующим в непонятом обряде, облаченным в жизнь, чтобы совершать его, и делающим, не зная почему, жесты и шаги, принимающим позы и манеры до тех пор, пока не кончится праздник или моя роль в нем и я не смогу отправиться поглощать праздничную еду в больших шатрах, что, как говорят, расположены внизу, в глубине сада.
167.
Сегодня такой день, когда меня тяготит, словно вход в тюрьму, однообразие всего. Однако однообразие всего — это лишь однообразие меня. Каждое лицо, пусть даже то, что мы видели вчера, сегодня другое, потому что сегодня — не вчера. Каждый день — это день, который есть, и другого подобного ему в мире не было. Лишь в нашей душе есть тождественность — тождественность с самой собой, пусть и ложно ощущаемая — вследствие которой все уподобляется друг другу и упрощается. Мир — это отдельные вещи и различные грани; но если мы близоруки, то мир подобен недостаточному и однообразному туману.