Вот в таком виде меня всем и показывали, и столько народу собиралось посмотреть на меня (каждый при этом платил куартильо[222]), что они за день заработали двести реалов. Растут доходы — растут и аппетиты, и именно поэтому они призадумались о моем здоровье. Чтобы сохранить его, они устроили совет и обсудили, не стоит ли меня на ночь вытаскивать из воды, ибо боялись, что от избытка влажности и холода может сократиться моя жизнь — а ценили они ее пуще собственной, поскольку получали от нее барыши. Они решили всё время держать меня в бадье, полагая, что со временем привычка превратится в природу; так что бедный Ласаро промокал, как рис или пенька в запруде.
Оставляю благочестивому размышлению участливого читателя вообразить, что я мог ощущать в таком положении, оказавшись узником столь необычной темницы. Я был пленником в земле свободы, порабощенным коварством этих алчных кукольников; а хуже всего переносил я то, что приходилось изображать немого, не утратив дара речи. Не мог я даже раскрыть рта, ибо мой страж всегда был настолько бдителен, что, пока никто не видел, наполнял его водой, опасаясь, как бы я не заговорил.
Пищей мне служил размоченный хлеб, который бросали зрители, желавшие посмотреть, как я ем; так что за те полгода, что я провел в этой ванне, не приходилось мне есть почти ничего иного, и я помирал с голоду. Моим питьем была вода из бадьи, пусть и не очень чистая, но зато более питательная, чем хлеб, особенно когда у меня от холода случился понос, длившийся столько же, сколько мое пребывание в водяном чистилище.
ГЛАВА ПЯТАЯ
О ТОМ, КАК ЛАСАРО ДОСТАВИЛИ В СТОЛИЦУ
Эти изверги возили меня из города в село, а из села в деревню, а из деревни на хутор; и были при этом довольны, как в праздник Пасхи. Они глумились над бедным Ласаро и приговаривали, напевая:
— Славься, славься, рыбка, что кормит нас без труда!
Мой гроб возили на телеге. Со мной путешествовало трое: возница, тот, кто дергал меня за веревочку, когда я пытался заговорить, и рассказчик моей жизни. Сей последний произносил речи, повествуя о необычайном способе, каковым меня изловили, и врал при этом, как портной накануне Пасхи[223]. Когда мы проезжали по безлюдным местам, мне позволяли говорить — и это наибольшая милость, какой я от них удостоился. Я спрашивал у них, какого черта им взбрело в голову возить меня в рыбном садке. Мне отвечали, что иначе бы я погиб в одно мгновение; раз уж я рыба, то без воды жить точно не смогу. Видя их упорство, я решил и вправду стать рыбой и убеждал сам себя, что коли всем я представляюсь рыбой, то, значит, морская вода меня преобразила; как говорится, глас народа — глас Божий. Вот поэтому в дальнейшем я молчал, как на мессе.
Меня привезли ко двору, сулившему большую наживу, ибо придворные, как это часто бывает с людьми праздными, — большие охотники до диковинок. Среди толпы, пришедшей поглазеть на меня, оказалось двое студентов. Они, разглядев как следует мою физиономию, сказали вполголоса, что поклянутся у алтаря, что я не рыба, а человек, и что, будь они судейскими, вывели бы дело на чистую воду и хорошенько начистили бы спины плетьми. В сердце своем я воззвал к Господу, чтобы так и произошло, а меня бы вытащили оттуда. Хотелось мне им помочь, сказав «Сеньоры бакалавры правы!»; но едва я раскрыл рот, как мой страж тут же наполнил его водой. Из-за криков, издаваемых всей толпой, когда я окунулся (вернее, меня окунули), добрые лиценциаты не смогли продолжить свое рассуждение.
Мне бросали хлеб, который я уписывал прежде, чем тот успевал как следует промокнуть; не досталось мне и половины того, что я раньше едал. Вспоминал я о толедском довольстве и друзьях своих немцах, равно как и о том добром вине, что я нахваливал на площадях. Я молил Господа повторить чудо в Кане Галилейской[224] и не позволить мне сгинуть во власти воды, моего злейшего недруга.
Я раздумывал над тем, что сказали студенты, тем более что из-за всеобщего галдежа никто больше их не услышал. Снова уверившись в том, что я человек, я воспрянул духом, хотя жена не единожды заявляла мне, что я-де сущий зверь, а толедские юноши говаривали: «Сеньор Ласаро, нахлобучьте шляпу, а то рога торчат».
Всё это, а заодно и пребывание в мокроте, повергло меня в сомнение — в полном ли смысле слова я человек или нет; но когда я услышал речь сих благословенных прозорливцев, то более не сомневался и попытался вырваться из лап пленивших меня халдеев.
Однажды ночью, в самый тихий ее час, видя, что мои сторожа спят без задних ног, я попробовал развязать себя, но из-за того, что веревки промокли, не преуспел. Я думал было закричать, но решил, что ни к чему это не приведет, ибо первый же, кто услышит крик, заткнет мне глотку целым ведром воды.