а потом вообще все — даже коровы и собаки, вот только кошки его к себе не подпускали, несмотря на довольно бравый и благополучный вид. Эти деревенские дуры, дремавшие в теплых избах под унылое заучивание наизусть “Песни о буревестнике” глуховской школьной детворой, вместе с этой песней получили стойкое отвращение ко всему революционному и летающему. Рожденные ползать — они старались избегать наслаждения битвой жизни, исправно рожая и облизывая обыкновенных, а не воздушных котят от обыкновенных деревенских туповатых котов, и глуховский мохнатый аэронавт убегал летними вечерами за деревню и дальше — в лес, через поле, и там одиноко парил над неясными полянами в волнах молочного света такой же одинокой луны. Там на него нисходило такое блаженное состояние покоя, какого он не мог бы иметь ни при каких условиях в безумном Мудоеве. Одиночество это так очищало его мысли и душу от мелких и пакостных дел, коими вынуждены заниматься все коты, не говоря уже о бодячих, что наш кот не оставил эти забавы и осенью, и глубокой осенью, и даже зимой — снежной и пушистой в тот год на изумление. Однажды, кувыркаясь в голубом лунном сугробе, на огромной лесной поляне, он вдруг обнаружил, что его накрыла довольно большая тень. Подняв морду, он увидел в светлом небе пролетающую избушку с трубой и веселым огоньком в окошке. Труба легонько дымила, оставляя за собой легкий, белый след, который тут же истаивал. Судя по скорости, с какой тень перемещалась через поляну, избушка летела довольно быстро и через несколько секунд скрылась из глаз. Ё-моё, — пронеслось в мозгу оцепеневшего кота, — уже и избы сваливают… Конечно, он не мог знать, что является невольным свидетелем драмы, разыгравшейся в эту ночь на крыше одного из домов Мудоева. А произошло вот что… В Мудоеве жил сорокапятилетний сантехник Кеша. Все было плохо у Кеши Моросятина. Жить не хотелось уже с утра, как только продирал он свои опухшие зенки в белесый, цвета истлевших кальсон, рассвет за окном малометражной неуютной и неухоженной квартирки на девятом этаже. Прочная, как автомобильная резина, устоявшаяся вонь его одежды, сваленной в углу, будила в его нечесаной башке одну и туже привычную мысль: закончить профессиональную карьеру вместе с жизнью прямо сейчас, но чайник начинал хулигански посвистывать, радио бодрым тоном сообщало утренние сводки об ограблениях и убийствах, происшедших за ночь, трещал служебный телефон из диспетчерской, и надо было идти на работу. Иной раз жуть как не хотелось, а надо было. Кормился он от этого дела. Был бригадиром маленькой шоблы сантехников и кормился, в общем, неплохо, хоть и отдельно от законной жены Люси, толстой, зычной, провонявшей табаком бабы, и ее двух непутевых сынков от первого брака, с которыми она промышляла челночным бизнесом и мелкой переторговкой. Жили они вроде бы вместе, но вместе с тем совершенно раздельно. В любовных радостях Кешке отказано было уже давно, и редкие половые утехи срывал он на аварийных вызовах в бедных квартирках таких же, как он, горемык-бабенок без мужей и детей. Иногда это и составляло творческий гонорар, а один раз случилось даже полюбовно… Впрочем, и пол-литра тогда сделали свое дело. Выпить он, конечно, любил, но раз в месяц регулярно нырял в классический русский запой и в эти дни был отлучаем от жилплощади, которая, собственно, и составляла понятие “семья” и которой он давным-давно бы лишился, будь на то Люськина воля, да воля была не ее, а ЖЭКа: квартирка была ведомственной и записана на Кешу. Что он был за человек? Плохой был человек. Мелкий. Вымогал за плохо сделанную работу с любого, а хорошо работать не умел и не хотел. Был вспыльчив, некрасив. Имел редкие зубы и дряблую, шершавую кожу серого цвета на широком, азиатского типа лице. Оловянные Кешкины глазенки оживлялись только при булькающем стакане, да еще, пожалуй, при виде стираного дамского белья, почти всегда, ненароком или целенаправленно, развешанного в ванных, где и проводил Кеша лучшие дни своей жизни. Конечно, нехороший был человек, да и как тут быть хорошим, ежедневно имея дело с человеческим дерьмом в прямом и переносном смысле? Придя один раз в театр не на вызов, а на спектакль, он испытал такие моральные муки, что решил никогда в жизни больше не садиться в малиновые бархатные кресла местной оперы. Может, это ему казалось только, но весь спектакль (а давали “Тоску”) он со страхом косил на элегантную седовласую даму в черном шифоне, бросившую на него один-единственный холодный взгляд и закрывшую нос батистовым надушенным платком. Справа, к счастью, никого не было, кресло было боковым. В антракте, в туалете, Кешка удрученно понюхал рукав своего парадного, ни разу не надеванного пиджака, но ничего такого профессионального не учуял и остался на второй акт, а надо было уйти. Через два часа, взмокший от напряжения, опустошенный спектаклем, неумело похлопав в шквале аплодисментов и реве восторженной чуждой толпы, он с огромным облегчением получил в гардеробе свой полушубок, растолкав надушенных девиц с молодыми людьми в очках и белых сорочках и поплелся на трамвай. По дороге захватил в киоске бутылку жуткого зелья с названием “Водка императорская особая”, тут же на остановке, за киоском, выпил ее и поехал домой учинять разбор полетов. Битва сложилась не в его пользу, так как Люсе, тоже изрядно выпившей по случаю удачного завершения коммерческого дня, подсобил старшенький, и утром измудоханный Кеша обнаружил себя опять же в ванной со связанными мокрым полотенцем руками и заклеенным синей изолентой лбом. Вот такая была жизнь. В целом Кеша считал ее нормальной, и от полной уверенности его отделяла только ТАЙНА. Не очень большая, но это была его — Кешки личная тайна, о которой не знали не только семья и члены бригады, но даже и его помощник и заместитель Равиль, которого, при некотором рассмотрении, можно было назвать другом или хотя бы хорошим приятелем. Других Кеша не имел. Равиль повидал всякого: учился в университете, был санитаром в морге (как ни глупо звучит там эта профессия), ремонтировал трамваи, воевал в Приднестровье, причем одновременно на обоих берегах, и даже успел из своих сорока лет три года посвятить изучению основных положений Российского уголовного права на практике. Расскажи Кеша ему свою Тайну — тот все равно не поверил бы, а напросившись посмотреть своими глазами, мог ее, эту тайну, спугнуть. Заключалась она вот в чем: Кеша любил две вещи — рассказ Василия Шукшина “Алеша Бесконвойный” про баню и саму баню. Но не общественную, на улице Валериана Куйбышева, со склизким грязным полом, тусклыми лампочками, матом и бирками на ногах (опять же, как в морге), а свою, деревенскую, из детства. И мылся он в ней вот как. Когда на безбожный зимний город опускалась божественная черная ночь с круглыми, как бриллианты для диктатуры пролетариата, звездами и луной, Кеша говорил семье, что идет на ночную халтуру, за которую в субботу платят втрое, и выходил на лестничную площадку, но не спускался вниз, а наоборот, поднимался еще выше, к лифтовой площадке, и в темноте нашаривал ключ от люка, выходящего прямо на крышу девятиэтажки. Ключ он умело притыривал за трубой отопления, чтобы его не нашли наркоманы, которых он нередко пугал в темноте, если они еще не были в отключке. Все темные места в городских подъездах все чаще и плотнее забивались несчастными ребятишками, благодаря таджикско-цыганско-милицейскому союзу, начавшему основательно жиреть на смертельной героиновой игре в кошки-мышки с так называемым будущим нашей страны, Кешу, впрочем, это беспокоило довольно мало — своих детей он не имел, а не усыновленное потомство жены доставляло ему столько жизненных огорчении — физических и моральных, что их длительные отсутствия в поездках за товаром, а иногда и в КПЗ он воспринимал как сладкий пряник судьбы в нескончаемой чреде ее же весьма ощутимых ударов. Так вот: хрустя в темноте пустыми шприцами, Кеша тихонько открывал люк и выходил на залитую лунным светом крышу. Он опускал за собой крышку люка и шел к старой гудроновой бочке, оставленной строителями лет тридцать назад, в которой хранил специальную скамеечку. Вытащив ее, он аккуратно сметал с нее снег, доставал оттуда же маленькую фанерку, ставил рядом свою сумку, в которой вместо инструмента удобно помещены были банные принадлежности в целлофановых пакетах. Маленький аккуратный веничек из березы и можжевельника, нехитрая закуска и кругленькая, родная, красивая, как выпускница пединститута, маленькая бутылочка русской “Смирновской” водки в белой нарядной шляпке с винтом и золотыми позументами по всему телу. Кеша не спеша раскладывал все это на фанерку, устраивался на скамеечку, подложив под ватные штаны еще и шарф с рукавицами, и закуривал сигаретку из желтой американской пачки с верблюдом. Он никогда не волновался в ожидании своей ТАЙНЫ. Он твердо знал — Она появится. И вот тут, господа, я отвлекусь на крохотное философское наблюдение своей, тоже в общем-то не простой, жизни. С годами я стал замечать даже в самых плохих людях эту Тайну. Видимо, она, как и Ангел-хранитель, присутствует где-то рядом с каждым из нас. Как ни мрачно и безнадежно порою выглядят наши будни, не говоря уже о советских безумных праздниках с мертвой пьяной тоской, присутствующей в нас едва ли не на хромосомном уровне, как ни загоняет нас наша собственная судьба под лавку жизни, как ни учиняем мы сами над своей тщедушной оболочкой адские эксперименты, заканчивающиеся всегда, увы, одинаково, как ни бестолково и необратимо глупо разбрасываем мы семена своего счастья в каменистую и сухую равнину людского поля, как ни стараемся совсем избыть и уничтожить в Душе своей последние, неявные уже, признаки божественного происхождения, ТАЙНА эта всегда с нами, даже если мы и стыдимся ее иногда сами перед собой. Вот и Кешка просто сидел и ждал, глядя в черное алмазное небо. Минут через двадцать, иногда меньше, над горизонтом зажигалась одна крохотная яркая звездочка зеленого цвета. Она быстро увеличивалась в размерах и, приближаясь, принимала знакомые с детства очертания. Еще через минуту-другую на крышу девятиэтажки плавно опускалась деревянная, хорошо протопленная банька с заснеженной крышей и веселым огоньком фонаря в крохотном оконце. Кешка входил в небольшой уютный предбанничек и не спеша начинал раздеваться. Дальнейшее не имеет смысла описывать по двум причинам. Первая: лучше Шукшина