и Астафьева об этом никто не напишет. Вторая: даже и они передали лишь малую часть ощущений усталой Души и замызганного тела на горячем полке жаркой уральской баньки под духовитым, сначала распаренным, а потом трохи подсушенным веничком, да с глотком ледяного кваса, из того же ковшичка, которым поддается мятный кипяточек в черный узкий зев на раскаленные камушки, еще лучше — на битые фарфоровые изоляторы со столбов, да с обливом занявшейся паром башки умеренно теплой водичкой, да со стаканом доброго, настоящего пивка, запущенного на те же камушки, тотчас же ответно выдохнувшего ароматным столбом свежеиспеченого хлеба, да с дурацким выскакиванием в голом виде в сугроб, да с растиркой всего полыхающего тела колким наждачком декабрьского лежалого снега, да с кряхтением, подвывом, поминанием некоторой матери — и опять в полутемный раскаленный мирок, где вроде бы даже тряхнет тебя на пороге от избытка чувства, и вот она, дорогая секундочка, — не чувствуешь кожи своей, а только ангельский жар и аромат райский вокруг, и вроде уже отделяешься ты от мира совсем, как выползает змея из старой ссохшейся кожи, блестя новой, нежной и пахучей. И вот, наконец, облив из ковшичка, а затем и из ведра и широкая, теплая сосновая лавка, принимающая нас во все случаи жизни — от рождения до смерти. И где взять слова, чтоб написать об этом точно и достойно? Пойди поищи их. Разве в древних былинах сыщешь десяток-другой, да в безнадежно-черном юморе российских узилищ. Но драматически мало этих красок для создания пейзажа и портрета русской бани. Оставим попытки и вернемся к Кеше. А он уже сидит в предбанничке за маленьким столиком, чисто выбритый и причесанный, толково, вдумчиво режет луковицу, чтобы посыпать ей прозрачную от жира селедочку, тоненько разделяет розовую ветчину и погуще наваливает ложечкой на бутерброды черную осетровую икру, не забыв украсить горку зеленой веточкой петрушки, отчего бутерброд странным образом напоминает безымянную могилку в поле, наскоро вырытую и оставленную отступающими частями. Здесь и печальное, и прекрасное, все рядом. Вот и четвертинка воцарилась на столе, за упокой той, добанной, жизни и во здравие народившейся. Все переменяется вокруг в этот час, тем более что Рождество Христово и скоро надо предстать пред ликом дня совсем другим: настоящим. Тем самым, каким народили тебя родители, а не тем, что сотворили из тебя годы. Стаканчик запотел, картошечка свежая паром исходит, и петь хочется или молиться, да только не умеет Кеша ни того, ни другого. В Бога он не верит, а для пения нет ни слуха, ни голоса. Часа в два подрагивать начинает банька, и значит это, что все. Шабаш! Закончен праздник, дай Бог не в последний раз, и пора собираться. Раньше Кеша пробовал наводить в ней порядок перед уходом. Но банька дала понять, что ничего этого делать не надо, только вынести окурки и пустую четвертинку — не любит этого банька. Перед ее отлетом Кеша еще сидел несколько минут на скамеечке, и заснеженные крыши унылых девятиэтажек сливались в одно огромное лунное поле, совсем как за околицей его родной деревеньки Малые Хряплы, где народился он на свет сорок пять лет назад и до самой армии смотрел из окна родительской избы на узкую, блистающую под луной дорожку, уходящую в жемчужную мглу неразличимых лесов. Давно уже нет ни родителей, ни деревеньки, сметенной с лица земли глобальными планами переустройства ублюдочного Никиты и осыпанного алмазами орденов, чмокающего Лени, а вот Кешка жив и даже в полном порядке. По крайней мере, сегодня. И хорошо и покойно ему сейчас, как и полагается русскому человеку после парной. Даже неявная хорошая перспектива начинает обозначаться — то ли повышение по работе с трехкратным увеличением ставки, то ли выигрыш какой по трехпроцентному займу, то ли встреча с хорошей, доброй, непьющей и некурящей женщиной в розовом атласном халате с цветами и птичками, с высшим образованием и с бирюзовыми сережками в ушах. И он сейчас недурен. Помолодело лицо, чуть расправились морщинки на лбу и скулах, волосы чистые и блестят, как на рекламе шампуней, взгляд стал осмысленным, исчезла, уползла в самые уголки глаз муть повседневного бытия, и пахнет весь Кеша одеколоном “Перестройка”, который подарила ему на день Советской армии Маша Пузанова из расчетного отдела шесть лет назад. Тоже, надо сказать, ничего еще бабенка... И сидит Кеша на своей скамеечке, оттягивая минуту, когда надо спускаться вниз — в свою лестничную клетку и в зачумленную квартиру с чужой, храпящей на продавленной кровати, женщиной. Но и эта минута проходит. Тихонько открывает он дверь и, не включая света, ставит сумку с бельем и банными штуками в ванную, потом, не раздеваясь, ложится на свою, изодранную противной болонкой Лизкой тахту, накрывается полушубком и плавно уходит на самое дно своих снов, чтобы завтра повторить бег по кругу, гремя газовыми ключами, крышками унитазов и переходными шлангами. Так продолжалось несколько лет. Никто и ничто ни разу не нарушило субботнего Кешкиного праздника, только один раз кровельщики на соседней крыше, продыбавшись после так называемого рабочего дня, увидели, как опускается на крышу что-то похожее на избушку с курьей ножкой, но приняли это видение как последний звонок перед коллективной белой горячкой, и каждый про себя дал клятву завязать с выпивкой не позже конца текущей недели. А у Кешки произошла в жизни интересная встреча. В одной квартире ставил он новый унитаз. Хозяйка, жившая с мамой, была миловидной особой его лет, ходила в атласном халате, имела медицинское образование и работала заведующей областной баклабораторией, к тому же была женщиной хоть и утонченной в смысле музыки, картин и разных книжек, но в то же время и не выламывалась перед Кешей, как иногда делали это дочки и женки новых перестроенных воров, удачно сбагривших за кордон пару эшелонов отечественного сырья, либо вспученных в результате операции “ваучерная приватизация”. Эта была простая. Напоила Кешу чаем, и когда спросила сколько должна сверх гонорара за резиновые шайбы, Кеша покраснел и в первый раз в жизни сказал, что это бесплатно. Он добавил еще что-то о профессиональном долге и готовности стоять на страже интересов клиента. Жест был оценен. Через два дня Кеша менял кран в этой же квартире, еще через неделю ручки смесителя, а еще через день, после оклеивания окон, остался ночевать ввиду позднего часа и возросшей преступности на улицах города. В жизни появились проблески смысла и красоты. И вот однажды он решился посвятить Эльвиру Захаровну в свою святая святых — сводить ее в баньку. Рассказывать он ей ничего не рассказывал и в субботу зазвал на крышу под предлогом рассматривания Сириуса в десятикратный бинокль. И Сириус они действительно посмотрели, но банька не появилась. Эльвира Захаровна замерзла, и Кеша проводил ее до дому. Быстро попрощался с озадаченной женщиной и в нехорошем предчувствии — на такси (чего никогда не делал) вернулся домой. Снова поднялся на крышу и стал ждать. Прошел час, взошла полная луна, но банька так и не появилась. Звездочка вроде была на горизонте. Та самая — зеленая, но потом будто плавно отвернула и растаяла. Тягостное чувство неожиданной и окончательной утраты ледяным кольцом сжало Кешино сердце, но еще какое-то время, не желая верить в реальность случившегося, он сидел на своей скамеечке, оцепенело глядя на восток, откуда обычно появлялась зеленая звездочка. Потом, все окончательно поняв, он достал поллитровку, отвинтил и выбросил пробку, а затем единым махом, большими глотками вылил в себя половину заледенелой бутылки и, не закусывая, закурил сигаретку. Хмель прошел ознобом и взял сантехника быстро, к тому же Кеша не ел целый день в предвкушении банного вечернего застолья, и уже через десять минут взгляд его стал покрываться тонкой серой пленкой, будто осенняя лужица первым ледком. Докурив, он без паузы допил бутылку и, отбросив ногой скамеечку, забыв всю свою банную амуницию, пошатываясь, двинулся по узкой лунной дорожке за околицу, к лесу. Лунные поля без единого огонька блистали холодной чистотой, будто гигантские простыни суперотеля под открытым небом. На горизонте блеснул огонек, и второй. Там же деревня Крестовка, куда бегал он перед армией к Галинке Шыриной, — подумал Кеша и прибавил маленько шагу. Он просто забыл, что Крестовка не у леса, а совсем в другой стороне — за увалами, да и давно уже нет никакой Крестовки. Колхоз в этой деревеньке спился в дугу еще до перестройки; кто поумирал, кто переехал в райцентр, избы завалились, а закончил все грандиозный пожар, занявшийся от ватного тюфяка, на котором беспробудно спал с зажженной самокруткой бригадир механизаторов, пьяный по случаю дня танкиста. По этому же случаю была мертвецки пьяна и вся деревня. А красивая девка Галинка, когда Кеша служил в армии, вышла замуж за курсанта-пожарника, приехавшего погостить к тетке в деревню, да и затерялась где-то в бескрайних просторах отчизны. Кто-то из деревенских вроде даже видел ее в городе лет пятнадцать назад — пьяную и потасканную. Если это Крестовка, то сейчас мостик должен быть, — успел подумать Кеша и нога его провалилась в пустоту. Полет его был краток и некрасив. Но вот что удивительно. Он начал падать на грязный, заваленный собачьим калом и мусором тротуар на улице имени одной из безумных фурий октябрьского переворота — Серафимы Дерябиной, а упал (точнее, не совсем упал, и об этом чуточку позже) на козырек ресторана “Русский самовар” между Бродвеем и 24 авеню, на 52 стрит — в Нью-Йорке, самом центре Манхеттена. Когда он, пролетев с пустой бутылкой в руке немыслимое количество этажей, через какую-то долю секунды должен был удариться о карниз, отскочить на вывеску и козырек входной группы ресторана, а затем уже шмякнуться на крышу пролетавшего мимо желтого такси, вот в эту долю секунды случилось второе удивительное происшествие, которое мгновенно изменило всю печальную логику этого страшного вечера. Конечно, вы не поверите, но Кеша не расшибся, а был подхвачен сильной прозрачной рукой своего Ангела-Хранителя в пяти сантиметрах от края карниза и поднят вверх, затем Ангел-Хранитель забросил потерявшего сознание сантехника к себе на спину, как забрасывает пастух молодую овцу, выпутав ее из колючего кустарника, и они полетели вдоль улицы, набирая высоту. А внизу молодой негр с сотовым телефоном еще долго озирался и задирал голову, пытаясь понять, кто это ударил его по башке бутылкой с непонятной этикеткой, и очень чувствительно, даже через толстую вязаную шапочку, которые так любят тамошние афроамериканцы. Ангел с Кешей тем временем поднялись над небоскребами Манхеттена, наискосок пересекли Ист-ривер в районе Манхеттенского и Бруклинского мостов, сделали плавную дугу над Бруклином и, следуя точно по направлению моста Верразано, живой светящейся ниточкой пересекающего внизу залив, пролетели над Стейтен Айландом и взяли ровный хороший курс на северо-запад в направлении Олбани. Они долго летели, пристроившись к огромной стае серых гусей, и пришедший в себя Кеша тупо наблюдал внизу яркие россыпи огней. Иногда слышался рев авиационных турбин и над ними проносилось темное тело самолета с разноцветными мигающими огнями. Странно, что Кеша не очень замерз, хотя воздушным потоком сдуло и шапку, и шарф, да и хмель еще не весь выветрился из плохо соображающей головы невольного аэронавта. Где-то над Саратогой Ангел плавно отдалился от Кеши и долгое время плыл рядом с ним, пока они не стали спускаться и не опустились наконец в лесистой местности, так похожей на наш Урал. Когда Кеша опустился в какой-то куст на туманной предрассветной поляне — Ангел растаял, и Кеша остался один посреди Америки. Через какое-то время утренние лучи солнца искромсали и съели туман, и Кеша увидел рядом нежилой, но хороший еще дом из дерева. Дом был простого американского склада, без затей, но с верандой. Удивительно было то, что совсем рядом протекал ручей, а через него был переброшен тот самый мосток, по которому мальчик Кешка бегал в Крестовку к Галинке Шыриной. И поле было то самое, и лес вдали, только снегу вроде было маловато для этой поры. Он долго еще сидел, наблюдая, как утренний свет заливает пространство, и прислушивался к звону неведомых птиц, а потом встал и пошел к дому. Рождество Христово было на белом свете, а в это время что только не случается на земле и в небе, ведь и началось все с Чуда около двух тысяч лет назад. Что будет с Иннокентием Степановичем Моросятиным — я не знаю. Скорее всего, когда-нибудь его обнаружат служители национального парка, либо сам он подастся в соседний городок, когда выест огромный склад продуктов в подвале, неизвестно кем и для чего оставленный в доме. Потом после долгой или не очень долгой тягомотины с адвокатами и иммиграционной службой, вероятно, ему дадут грин-карт, медикейт и право работать, хотя бы тут же, в национальном парке. Работать тут любят и умеют, да и работы, в сущности, навалом. А потом Кеша, или Кэш Моро (по новому паспорту), конечно, срубит себе баньку. Конечно, срубит. Выправит документы на заготовку дров, и его праздничные субботы вернутся к нему. Для чего-то же спасал его Ангел-Хранитель, как часто спасает и всех нас, даже когда мы и знать не знаем об этом. Ангел и Душа — вот кто присутствует в нас и с нами всю жизнь. И отступают они, оставляют нас, только если мы сами, следуя голосу некрепкого, сомнительного и вечно неспокойного разума, предаем их, отталкивая охраняющую руку, как неразумное чванливое дитя отталкивает руку отца или матери. Но Ангел отступается последним. Только если Душа уже неживая. Как хороший врач не оставляет больного до того момента, пока есть у него дыхание, а часто даже и долго после того, Ангел наш хранит нас, и нет ему дела до званий, наград, возраста, расы и общественного положения подопечного. Он знать не знает, кого бережет. Дитя ли, шофера, царя, бандита, музыканта, нобелевского лауреата или бродягу. Все равно ему это. Ведь он знает его с первого крика при рождении, и когда Судьба принимает маленького человечка на руки, Ангел находится выше, внизу, сбоку, справа и слева. Он должен быть везде. И есть догадка, что иногда, в исключительных случаях, пробует он договориться и с самой Судьбою, хотя дама эта в большей части загадочная и безучастная. Она-то, в отличие от Ангела, знает Конец и Начало. Она и есть та игра, тот матч, в котором всегда выигрывают оба игрока — Жизнь и Смерть. Такие мысли приходили в пыльную, нечесаную башку бича Владика, когда хмурым осенним утром сканировал он шикарную, вольно раскинувшуюся помойку 103-го дома на пересечении улиц Ленина и Гагарина. Бичевал он довольно давно и в лучшие годы курировал до десяти первоклассных помоек, с огромными ржавыми баками, доверху заваленными различной снедью, одеждой и обувью устаревших моделей, но европейского качества. Ареал обитания был очень даже неплохой — самый центр — богатые дома, фруктовые палатки и несколько овощных магазинов. Интеллигентные жильцы уже не бросали бутылки в баки, а выставляли их рядом в красивых иностранных коробках или в нарядных пакетах, не то что у его приятеля Суева, пасшегося на рабочей окраине Пионерского поселка. Конечно, жаловаться было грех, при неоспоримых удобствах жизни, включающих в себя постоянный ночлег на тихом и теплом чердаке с огромными трубами по периметру, питательный корм и сносные отношения с властью в лице участкового Чекамолкина. Налицо была гармония бытия, но иногда бомжа Владика одолевали какие-то неясные видения в духе немого кино начала века. Были в них и лошади, запряженные цугом, и порочные дамы в атласных кринолинах, жирная, остро пахнущая еда и мускатные вина, нелепые огромные автомобили с лаковыми боками и сиденьями, напоминающими будуарный диван, а главное, было в этих видениях то, что с годами все больше тревожило его. Это были картинки чьей-то (не его, конечно) уютной и обеспеченной старости. Такая старость была нарисована на мятой жестянке из-под чая, которую Владик хранил вместе с фарфоровой посудой без ручек, носиков и крышек. В красивом овале сидел розовый старичок в креслах. Он был одет в полосатый лапсердак, крахмальную сорочку и в галстук-бабочку темно-вишневого цвета, а также в полосатые узкие брюки и черные лаковые туфли на высоком каблуке. Дедушка был франт. От него исходил запах туалетной воды “Клод Дюваль”. Перед ним стоял изящный столик, на котором отцвечивала черным и золотым толстая, оплетенная соломкой бутылка хереса и тяжелый пузатый бокал, а к дедушке приближался упитанный внучонок в короткой бархатной курточке и белом жабо, неся в руках маленький серебряный поднос с чашкой ароматного чая и пирожным. Пальма в кадке за креслом пропускала на скатерть и лица счастливых родственников живые веселые лучики утреннего солнца. Райский покой и довольство источала вся обстановка — от стрельчатых окон и колонн полукруглой залы до стильных гардин и их отражений в натертом до блеска дубовом паркете, а там, за окнами, угадывался еще сад и аллея, заканчивающаяся ажурной беседкой. Всю картинку обрамляла надпись “Twinings Earl Gray tеa established 1706”. Иногда бомжу Владику становилось так тоскливо, что он засыпал с мыслью умереть во сне, но каждое утро крысы и голуби поднимали возню, и темное пространство чердака прорезал иногда серый, иногда золотой луч нового дня, и надо было подниматься на обход. И вот однажды, роясь в баке, среди десятка различных бутылок он заметил одну — очень странную и красивую. Такие не принимали, но он иногда брал их к себе на чердак и ставил в холодильник без дверцы, напоминающий бар. Там, на чердаке, при свете свечи он разглядел в бутылке свернутую бумагу. Острой проволочкой он извлек ее и остолбенел, прочитав первые слова. Это было письмо. Оно было отпечатано на лазерном принтере на хорошей бумаге и на двух языках — русском и английском. В строке “получатель” значилось его имя и фамилия — Владислав Потоцкий, (которые он, признаться, стал уже подзабывать), а обратный адрес был лондонским. Вот что было в письме: “Милый дедушка Владислав! Еще в детстве, скаутами, я и брат Эндрю поклялись нашим родителям отыскать тебя во что бы то ни стало. Запросы в различные архивы Польши ничего не дали, кроме того, что Владислав Потоцкий, поручик, 1922 года рождения, в составе бригады “Червен жолнеш” имени Монюшко под командованием генерала Васнецкого был отправлен на русско-германский фронт и вошел в состав русской западной группировки войск. Из русских архивов мы не получили никакого ответа и совсем отчаялись, если бы однажды не обнаружили в нашем ящике загадочное письмо, в котором кто-то сообщил нам твой последний официальный адрес: СССР, г. Тавда, Лагпункт 24 12 44. Этот адрес мы вышили на рождественской скатерти. Мы писали в город Тавда — Лагпункт, но и оттуда не получили никакого ответа. Наши русские друзья посоветовали нам этот удивительный способ передачи почты, уверяя, что это гораздо надежнее российского министерства связи. Ровно 1101 бутылка распространена ими во всех крупных городах Урала и Сибири, а также в поселках со странно одинаковым названием — Лагпункт. Милый дедушка Владислав, если ты сейчас читаешь эти строки, то мы убедительно просим тебя позвонить по телефонам, указанным на обороте, либо обратиться в ближайшее британское консульство. Мы все любим тебя и надеемся на встречу. Твой Джэймс и Эндрю Потоцки”. Примерно через месяц бомж Владик пригласил к себе бомжа Суева и вместе с правом на проживание подарил ему все свои нехитрые пожитки, включая одеяло, термос, шугалку для крыс из проволоки, а также найденную на помойке генеральскую шинель да галифе с лампасами и пятью дырками от пуль на жопе. Друзья просидели всю ночь, предаваясь воспоминаниям и своей невинной слабости — жидкости для выведения пятен, разбавленной 1 к 3 минеральной водой. А наутро Суев сопроводил кореша до вокзала, и у входа в него они попрощались; дальше Суеву было нельзя — наметанный ментовский глаз мгновенно выудил бы его в довольно респектабельной толпе отъезжающих и провожающих. Бывший же бомж Вадик, а ныне Владислав Юлианович Потоцкий, выглядел почти шикарно: на нем было длинное черное пальто, вынесенное на днях на помойку вдовой бывшего председателя мудоевского исполкома. Оторванный воротник он умело компенсировал длинным белым шарфом, снятым месяц назад с загулявшего студента театрального института, на ногах у него были почти новые (правда, женские) полусапожки не свойственного легкой женской ноге 46-го размера, шляпа, галстук, запонки — все как полагается при торжественных отъездах, и даже ярко-красный бумажный цветок в петлице. Ансамбль дополняли черные водительские перчатки без пальцев и черный же кейс без ручки со сломанными замками, в котором покоились шесть чисто вымытых бутылок из-под пива “Трафальгар” и новые документы Потоцкого, с британской визой и фотографиями вновь обретенной лондонской семьи. Поезд гукнул, раздался марш “Прощание славянки”, и вагоны плавно покатились в сторону Москвы, а вокзальные строения плавно покатились в сторону Сибири, и так они расходились все дальше и дальше, пока город Мудоев весь, без остатка навсегда не скрылся из глаз Потоцкого. Глаза, надо сказать, оставались абсолютно сухими. В них не было ни радости, ни сожаления, ни печали. Бурная речка жизни Потоцкого снова сделала крутой и неожиданный поворот и вопреки всякой логике потекла не вниз, а вверх прямо по склону горы, обещая бедному страдальцу новые горизонты. Через трое суток он, слегка подавленный бурной встречей, ехал в старомодном лондонском такси по набережной Темзы, удивляясь ясной и солнечной погоде, разрушающей все его давние представления о туманном Альбионе, почерпнутые в свое время из журнала “Огонек” и “Вокруг света”. В Королевстве он довольно быстро стал поправляться, набрал некоторый вес и пристрастился к темному элю в небольшом пабе, находящемся в первом этаже дома, где он теперь жил. И еще он полюбил молчание. Конечно, отчасти оно было вынужденным, т.к. английского он не знал, а публика в заведении не знала ни слова по-русски, если не считать владельца паба — грека, некогда работавшего в порту и знавшего одну фразу “майна-вира-хер-моржовый”, которой он, неизменно улыбаясь, встречал каждый день Владислава, да еще, пожалуй, пожилого индийца, с которым иногда играл в шахматы, — тот знал только одно слово — “Сталинград”. Все русское стало уплывать и забываться. Менты, помойки, бутылки, чердак, вонь от жутких солдатских ботинок, которые надыбал ему все тот же кореш Суев, и многое другое, что называлось жизнью бича Владика. Но русские раздумья иногда все-таки посещали его, и что-то близкое к настальгии тонкими прозрачными лентами тихо оплетало его надорванное сердце. Вечерами, сидя в креслах и смакуя марочный херес в толстом пузатом бокале, Потоцкий размышлял о том, что в России, если внимательно исследовать ее историю еще до приглашения в управдомы Рюриков, в сущности, ничего не устоялось, не устаканилось, не получилось в более-менее чистой и завершенной форме. Не получилось княжество. Никакое. Вроде стало наливаться соком государство, единой Русью запахло. Все пало. В этот раз уже по вине бесчисленных косоглазых орд да подленькой и мелкой натуры своих князьков. Долго потом отбрыкивалось зачуханное население от тех и от других. В Новгороде однажды даже республику сгоношили было… Все упало. И колокол упал. Сбросили его и выслали. Да еще и жопу надрали. Это колоколу-то… Правда, при Иване III уже в хорошую кучу собирались русские. С Литвой помирились, от ливонцев отпихивались удачно, да потом опять с соседями повздорили — с той же Литвой, и так до самого Ивана IV. Он же Грозный. Потом уже были царь Федор да Годунов. Да Лжедмитрий. Да Шуйский Вася. И все опять в какой-то осаде всех против всех и всех против самих себя. А самозванцы да воры тушинские и иные всех мастей плодились на Руси исправно. И в смутное время, и в светлое, а особенно — в темное. Вот сильная фамилия появилась — Романовы. Государство совсем обозначилось. Империя стала. А рассыпалась, по историческим меркам, быстро. Постреляли императора с семьей в мудоевском подвале да и бросили полусожженных в яму, за городом. Потом каялись по телевизору. Сильно и сценически убедительно. Книжек понаписали и кина наснимали — пропасть. В общем, не получилось как-то ни с монархией, ни с империей, ни с капитализмом. Прочитали в книжках про интересную штуку — социализм. Без царей и богатых стали строить. У руля рвань да уголовщина. Раньше банды были. Но слово некрасивое — ругательное. Назвались партией. Строили, строили, трупов и крови на это дело ушло столько, что у остального мира от ужаса волосы на лобке дыбом вставали, а… опять ни хера. Не захотел этот падла социализм перерастать в свою органическую завершающую стадию — коммунизм. Это когда уже совсем полная лафа. Жрать сколько и чего захочешь, а работать — только если сильно захочешь. Не получилось, в общем, с коммунизмом. Продуктов не хватило, что ли? Стали уж к этому социализму, какой есть, к полудохлому, приспосабливать человеческое лицо, но тут уж последний облом. Тут уж международные кидалы почуяли вкусные запашки и подкорректировали не шибко умного старца Филофея; не только четвертому Риму не бывать, но и третьему. Рим — он и есть Рим. Там коммунизм не строили, хотя идейкой одно время и в Риме сильно пованивало. Не получилось с человеческим лицом. Ну, как водится, объявили новую фазу развития. У руля — все те же обкомовские подельники. “Перестройкой” назвали фазу. И понеслось… Самый большой перестроечник собрал возле себя такую шоблу, что богатейшую по ресурсам страну разграбили за какие-то десять лет. Этот родом был из Мудоева. Учился тут. Закончил политехнический. Но не поперла профессиональная стезя, и пришлось закончить другую школу, где более всего ценился один-единственный навык — умение вылизать начальственную задницу до блеска. Зато уж когда сам влез в главный кремлевский кабинет — отыгрался на людишках за все унижения молодости. Что ж получилось-то? Опять капитализм? Так уж он был вроде… Этот, правда, не обычный. Советский. То есть абсолютно бандитский. Партия та же. Номер наш в мировом суперотеле, правда, поменялся. Из апартаментов выехали давно, да и жили в них не долго. Не сильно задержались и в недорогих, но приличных номерах. Пожили в скромных и хороших. А сейчас где-то в бейсменте (с первого этажа тоже попросили съехать), в компании веселых чернокожих ребят в драных армейских шортах, с оружием под мышкой и куриными косточками, продетыми в носу. Братва веселая, шумная. Приняли нас хорошо. Посоветовали СПИД лечить наркотиками. Бананами угостили за прежние, розданные Леней, долги. Многие по-русски понимают, у нас учились. Смеются, когда мы, взобравшись друг другу на плечи, кричим в подвальное окно, под ноги пешеходов, о “Великой России”. Смешно, конечно, но и печально. Печально, господа. Столько веков прошло, а у нас опять ничего не получилось. Только царь-казнокрад с вороватой челядью, обирала-чиновник да ушкуйник на большой, скверной и разбитой дороге вечны здесь во все времена. Да еще, пожалуй, грязь. Знаменитая русская грязь. Жирная и липкая. В городах, в деревнях, поселках. Неизбывная в веках. Ушкуйник — и тот малость изменился — сейчас он с автоматами и на “джипе”, а вот дороги, царь, чиновник да грязь все те же. От Гостомысла до Гоголя, от Гоголя до Платонова, от Платонова до автора трилогии “Малая земля”, “Целина”, “Возрождение”… А густой дух приказной избы, видимо, никогда не выветрится из российских присутственных мест. Все в России за взятку. Все — взятка. Она истинная царица этих мест, и без нее ни вздохнуть, ни пукнуть населению бывшей державы, начиная от грязных стафилококовых роддомов и заканчивая местом последнего успокоения — кладбищем. Да на кладбище-то и обдерут еще получше, чем в бурной жизни. Очень доходное место. И переходит кресло директора кладбища только по династической линии или за громадный куш. Сейчас и слово-то “взятка” уже какое-то истертое, неубедительное. Посадили как-то в Мудоеве мэром одного профессоришку Гаврюшу Баритонова. Все его так звали — Гаврюша да Гаврюша… Посадили, и стал он хозяйствовать. Самый тогда сенокос был. Деньги с Запада ломились такие за обыкновенную подпись на бумажке, что некуда стало их прятать. Тогда перестал их Гаврюша прятать и стал паковать. С утра наподписывает бумажек, а вечером забота — деньги в тюки упаковывать. На сне отражаться стало, а тут еще и газетенки начали народ баламутить. Народ же уж давно попривык к этим порядкам: идешь чего подписывать или просить — не забудь пачку резинкой перетянуть, чтоб деньги не рассыпались. Надоело это Гаврюше, болтовня эта газетная. Свистнул он шестерок своих телевизионных и устроил пресс-конференцию. Сел перед камерами. Скромный такой, в свитеришке. Сел и долго жмурился. Производил впечатление. А потом твердо и доходчиво объяснил мудоевцам и всему миру, что слово “взятка” отныне переименовывается в “дополнительную оплату” и не нужно так уж ее — этой оплаты — бояться. Во всем мире так. Он ездил и видел. К тому же это один из самых верных признаков нарождающегося российского капитализма, о котором так долго мечтали (и он тоже) все демократически настроенные мудоевцы. И не стало слова. А взятка осталась. И укоренилась до того, что стала незримым символом говорливого народа — любителя пошуметь на любом перекрестке, где только соглашаются слушать, о своей честности, стойкости, гордости, хлебосольстве и прочих симпатичных вещах. Как голуби, самозабвенно, самовлюбленно воркуем о себе, не замечая, что пал дом, разграблены амбары и даже ветхий забор растащили в свои печи рассудительные соседи. Взятка все растащила. Сожрала эта моль дорогую царскую шубу и докушивает шерстяной сталинский китель. Два вопроса мучают бедную российскую головушку. Кто виноват, да что делать-то теперь? А уж весь остальной мир занят только одним вопросом: что делать? На первый-то ответ уже давно есть. Сами виноваты. Ведь если ты сгоношил хозяйство, завел детей, в закрома чего-то засыпал, а закрома-то ветхие, и испортилось жито под дождем, склевала его птица, источила мышь, да остальное упер ночью приблудный тать, пока хмельной хозяин дрых под лавкой, — так кто виноват? Тать или хозяин? Вон китайцы да и прочие желтые люди не столь озабочены великим прошлым своим (было да сплыло), сколь сегодняшним днем. Вывеску оставили прежнюю и мощи великого кормчего не тронули, а дела стали делать другие. У нас наоборот: вывеску сменили, а кабак и все, что в нем, те же… Оттого у нас и отношение ко всем подозрительное. Все у нас косоглазые, черножопые да пархатые — одни мы голубоглазые и румяные, белокурые бестии… Вроде очнуться уже надо, вымираем… Но, видно, тяжкое, ох тяжкое похмелье после коммунистической гулянки с самогоном, пальбой, драками, битьем стекол под похабные частушки да беспорядочными, неряшливыми случками по кустам и канавам. Всех победили. Всех отпиздили. И живем теперь на займе от побежденных под великий процент. Вот в новый век вкатились. Гонка двадцатого столетия закончилась. Прикандыбала наша черная номенклатурная “Волга” не то сороковой по счету, не то пятидесятой. Далеко позади малазийских “тойот” да южноафриканских “крайслеров”, так вроде и не доехали до финишной черты. А там новый старт — в новое столетие. А нас и к старому-то не шибко допускают разные международные комиссии — говорят, выхлоп не тот и колеса — не колеса, а помесь танковых траков с тележными. Так и жмется наша “Волга”, груженная взрывчаткой да наркотиками, на обочине всемирного старта. Бывший бомж Владик в философии не шибко был силен, но все-таки вывел один философский закон, когда еще работал механиком после освобождения из лагерей. Закон звучал так: государство, производящее такие болты и гайки, должно либо измениться, либо умереть. Вероятность второго оказалась устрашающе близко с началом новой (уж какой по счету) горбачевской оттепели. И не в нем же, в Горбачеве, было дело. Он-то думал — дам вздохнуть народу. Пусть себе трудится, ездит куда ему надо, говорит чего хочет, как там у них — у этих самых… Пусть торгует своим добром по своим ценам, и в Бога пусть верит, если хочется, а то ведь в партию-то уже веры совсем нет, а верить-то человеку русскому и нерусскому во что-то надо, раз в кого-то не получилось. Подумал он так и под заграничные рукоплескания рванул рычаги подъемных механизмов плотины на себя. Чтобы светлые, играющие, бурные воды свободы и демократии оросили истосковавшиеся без хозяина угодья для невиданных буйных урожаев. Но с него что возьмешь? С Горбачева-то? Идеалист. Выпускник все той же ВПШ, откуда и все, в общем-то, вылупились. Когда, как говорится, овации смолкли и воды схлынули, оказалось, что воды сами собой куда-то делись, ни черта не оросив, а в спущенном пруду кое-где обнажилось дно, заваленное битыми бутылками, металлоломом да жутким химическим дерьмом. Еще рыбки какие-то странные шевелились. Мутанты. Наполовину из плоти — наполовину из железа. О них еще будет речь. Полноценная рыба, которая все же тут водилась, уплыла вместе с водами. С ними же поплыли леса, каменные угли, нефть в цистернах, газ в трубах, алмазы в огранке и без, золото, дети, старинная живопись, заводы с технологиями мирового уровня, самолеты, цветные металлы, сокровища “Гохрана”, проститутки, мгновенно сбившие стандартные цены, хлебный квас, всякие там земельные ресурсы, приемлемая человеческая мораль и надежды на обеспеченное будущее. Но самое главное — уплыли мозги. И много. А вот из глубоких темных омутков советского пруда полезли такие кадавры, о которых раньше только читали в страшных книжках да в статьях журнала “Огонек” про дикую западную жизнь. Да и чем еще могла закончиться коммунистическая идея? Самая страшная и кровавая из идей мировой истории. И страшней всего было в ней то, что все, что показывало свою форму, было совершенно противоположным по наполнению. Белое было черным, а черное — белым. Тихо ужаснулся тогда первый и последний президент “нерушимого” союза, поняв чего он сотворил, да поздно уже было. Кореша по партии хотели со свету сжить Мишу вместе со всей семьей (тут, правда, опыта не хватило), да уже на крыльце толпилась другая команда — отбила она Мишу да тут же его под задницу, и прихватить не дав почти ничего. И, откровенно говоря, была эта банда такой хищной, наглой и по-блатному сваренной, что и ближайшие наши соседи стали всерьез задумываться о прочности своих дверей и замков. Главный Пахан, страдающий алкоголизмом еще с обкомовских времен, мгновенно почуял поживу (да какую!) и понял, что вот он, звездный час для него и для всей семейки. Это тебе не обкомовская загородная дача да номенклатурная пайка. Тут пахло таким состоянием, что и дочке Брежнева — Галинке — не снилось… Как прикинешь размеры партийной казны, даже с учетом спрятанного в западных банках, да недвижимости, не считая всяких цацек гохрановских, да возможностей византийских — дух захватывает, и голова кружится, даже с высоты танковой башни. На нее и взгромоздилась вся компания в лучших традициях своего плешивого идола, образ и дух которого носила в сердцах и в билетах до той самой поры, когда назрела острая необходимость поменять в глазах всесоюзной толпы и так называемого цивилизованного мира окраску и запах. Свистнул Пахан в два пальца, и подвалили ребятишки. Говорливые и голодные, которым прежняя власть не шибко много смахивала с барского стола, хоть и числились они в идеологической обслуге, читая лекции по “философии” да заведуя кафедрами в разных институциях, сколь многочисленных, столь и бесполезных с точки зрения общественного благосостояния. И многонько их подвалило. Вот и в книге написано: много званых, да мало избранных… Ребятки хоть и числились раньше в мэнээсах, а сориентировались быстро. Кого на охрану (с этими и руку резал Пахан в бане, чтобы, значит, кровное родство обозначить), кого на военное имущество в стране и за границей (одному народ и кликуху тут же придумал — Паша-мерседес), кого на нефть, золото да валютные ресурсы, а кого и озвучивать царскую волю по телевизору (сам-то часто путался в дефинициях: происхождение подводило). Указы тоже кому-то надо сочинять. Первый указ пообещал Пахан про образование. Поотстала, мол, страна… И все. И рухнуло образование вместе со всякими там фундаментальными науками. Разбежался ученый народишко по всему миру, а образовываться господа-товарищи пожалте за наличный расчет в нерусской валюте, опять же как во всем “цивилизованном мире”… Даже и до школ дошло, начиная с московских. И здорово Пахану в верховной власти понравилось; профессию изобрел. Как на “выборах” выбираться столько, сколько захочешь. Тут все эти марамулисы да чиновничья шобла, распухшая необъятно, придумали такие “технологии”, до которых не доперли в свое время ни “друг Билл”, ни “друг Гельмут”, ни остальные “друзья”… Этим, впрочем, и нужды такой не было; люди приличные и пенсии свои зарабатывали честно. И еще полюбилось бывшему обкомовскому секретарю хлопать своих бывших идеологических врагов по плечу перед камерами и объективами. И как-то не замечалось ему после выпивок да с похмелья, что весело переглядываются меж собою те же репортеришки, снимая на пленку косолапые танцы-шманцы под калинку-малинку и мутно-радостный взгляд Первого поверх голов оркестров да почетных караулов. Эти занозы и не такое еще помнили; то с моста сбросят обкомовца, то визит к королеве английской проспит в самолете по пьянке… Сильно богатая биография складывалась. В борьбе “за это”… И по другой песенке тоже: “до основанья, а затем”…Затем, правда, было сложнее. Бывшие друзья, братушки, комрады, да и просто соседи по бараку, быстро под шумок разбежались, в надежде прибиться к другому какому дядьке, более обеспеченному и сильному. Берлинскую стенку сломали, а построили другую — шенгенскую. Почти под носом у нас. Так им вроде спокойнее. Мишу еще какое-то время приглашали на разные международные гулянки с разговорами про демократию да базовые ценности, а потом перестали, да и сам он уже устал, поняв, что не в царе освободителе дело, а как раз в народе. И не просто в нем, а в самой его вроде бы серой и плотной массе. Чего она, эта масса, хочет, к чему привыкла и на что надеется. Из нее — из массы этой народной, и выползает на свет Божий все уродство российское. Из сапожной мастерской деревеньки Гори, из мещанской квартирки в Симбирске, установившей своеобразный рекорд: почти все дети — уголовные преступники, ставшие впоследствии знаменитейшими личностями России. Из запойной деревеньки Бутка на Урале, из шахтерских поселков, из станиц и заводских окраин, где проходила некогда юность Максима — любимца кинозрителя 30—40-х… То есть все это поднялось из глубин самых, что ни на есть народных масс. Наше оно. Исконное. И не прислали его нам противные американцы, мировой сионизм или пришельцы с быстроходных тарелок, а сами мы вырастили его, воспитали и пригласили на царствование. Оно и раньше, на Руси еще, вылезало по темному, смутному времени, но тогда развитые люди как-то сумели обойтись с ним; где лаской, а чаще таской. Государи тоже видели европейский опыт, да не всегда им пользовались, а уж про дворянство и духовенство и говорить не приходится. При Горбачеве, как только разрешили не стыдиться родословных своих, так пол-Москвы оказались чистыми дворянами. То же в Питере, Самаре, Воронеже. Да и в Мудоеве тоже. Не стало проходу в общественном транспорте от князей, графов и потомственных купцов четвертой гильдии. Странная картинка получалась: кто тогда в расстрельные списки-то вошел? Кого ж большевистские мясники на бойню-то уводили с самого восемнадцатого чуть ли не по наши перестроечные годы? Был в Мудоеве артист один. Очень талантливый. Бабы его безумно любили. Особенно одинокие. И ходили на его фильмы раз по десять (тогда еще бюджеты их позволяли в кино ходить). Потом он и сам стал кино снимать. И неплохое. Особенно про кристально чистыхкрасных комиссаров получалось хорошо. А потом про царей (царей ему и самому играть полюбилось). А потом про всех. И все хорошо получалось, и единственное, чего еще недоставало артисту (а хотелось люто), так это “Оскара”. Маленькую такую статуэтку, которую дают только в Америке и почти всегда только за первоклассное кино. И тут нашла коса на камень: не дают зажиревшие черти “Оскара”, и все тут. Номинируют, суки, будто издеваются, а как дать — не дают. Осерчал артист. Сказал по телевизору, что посылает в жопу весь этот нахальный Голливуд вместе с его статуэтками. Ему же хуже — самого лучшего в мире кина не увидит. Не даст он больше в Америку своих фильмов, даже если на коленях умолять станут. Но время все идет, а на коленях все никто не подползает, кроме местных пригретых ребятишек, да и те не с почтением, а за денежкой. Скучно стало артисту, и вспомнил он вдруг, что, в сущности, страна имеет в его лице потомственного дворянина одной из самых громких фамилий. Только при Сталине ударение пришлось перенести в фамилии. Со второго слога на третий. И все. А то бы гидра эта, в сапогах, не разрешила папаньке артиста гимн для себя написать. И конкурс был страшенный. Но ловко провели усатого таракана наши славные дворяне. И опять при дворе оказались. Двор, правда, уж совсем другой был, но эти ребята цепкие — им в любом дворе хорошо. Папанька потом, когда пора подошла и этим “новым” опять гимна стало не хватать, сел за письменный стол, достал из него свой старый — сталинский, помудрил немножко, переделал там пару строк, еще немножко какой-то кашки “демократической” вплел, да и отослал со знакомыми в Кремль. И правильно. И ладно. Не пропадать же добру. Заготовка-то оказалась дай Бог каждому. На своем веку много чего повидал папанька поэт, и чем черт не шутит, может, через пару-тройку лет еще один гимн закажут. Которые следующие… Да и “Дядю Степу” переиздать не повредило бы в пищевом смысле. Подарочным изданием. Сейчас вон как все красиво складывается. Раньше народ и Партия были едины, а сейчас народ, и Партия, и Православная церковь едины. Артист-то наш стал во главе нового дворянского собрания, и если кому хотелось дворянина получить или там князя какого — так не было проблем. Ты только подойди и попроси по-человечески. Он парень не злой (не то что голливудское жюри) — даст… Как-то и впрямь на душе спокойнее делалось, когда включишь, бывало, телевизор, а на сцене в кремлевском зале “дворяне” скачут. И в зале почти все “дворяне”. На сцене пожилая девушка в рыжем парике визжит вместе с мужчинкой своим, на пуделя похожим. Сзади бляди полуголые изгиляются на подплясе, да и сама еще нет-нет, да заголит ляжку. А на первом ряду Первый гражданин страны

Перейти на страницу:

Похожие книги