В глубине лавки Питер сидел за большим столом, над ним склонялась лампа на складной ноге, как будто выискивала ошибки в его работе. Он услышал, как открылась передняя дверь с ее колокольчиком на шарнире, и голос выкликнул:
– На острове Амстердам 16:01, в Перте – 23:01, в Алерте – 10:01!
Он поднял голову. Слава богу. Она дома.
Он держал ее в объятьях. Она была длинна, как лесная куница, единая чистая мышца.
В целости и сохранности. Слава богу.
Питер закрыл лавку. Они ушли наверх. Он не хотел, чтоб она знала, как он по ней скучал. Когда б Мара ни уезжала куда-нибудь – напитан, заилен страхом за нее. Невыносимо.
– Я по тебе скучала, – сказала Мара. – А ты по мне?
Наружу просочились его слезы.
И она держала его, выжимала в него жизнь.
– Пап, – сказала она, – пап. Не волнуйся, я остаюсь.
Он зарыдал, как дитя.
Она вытащила сковороду с рукояткой.
На ужин они поели блинов, потому что у них то была традиция, когда она приезжала домой, и еще потому, что ей нравилась стеклянная бутыль кленового сиропа с ее крохотной бесполезной ручкой.
Он смотрел, как она ест, наполняя свою бездонную бочку. Девятнадцать блинов. Он сделал их крохотными. Но все равно. Проголодалась.
Он начинал возвращаться к жизни.
– В Мадриде 15:49, – сказал он. – На Маврикии 18:49.
Он бы что угодно сделал, лишь бы видеть эту кривоватую ухмылку.
Он подсел к ней на диван, где она читала, – когда приезжала домой, вечно одну из материных книжек, с именем матери, Анна, тщательно выписанным на форзаце, с датой и названием города, где Анна ее купила: «Джейн Эйр», «Из первых уст»[17], «Портрет художника в юности», – переплеты совсем истрепались, перечитаны бессчетно раз, – чтобы доказать себе, что она снова дома. Он сел с нею рядом, а она сложила ноги в толстых шерстяных носках ему на колени, как обычно делала.
– Когда придет Алан, ты наденешь тот красивый килт, который тебе бабуля подарила? – спросила она. – А то у нас пари. Он не верит, что ты его наденешь. Если да, он должен будет угостить всех нас обедом в «Моро».
– Ха! Вот мы ему тогда и покажем. Я даже под коленками себе вымою.
Комнату освещала лампа, тепло. Мара развела крепкий огонь, ей это всегда удавалось – есть чем гордиться. Она читала себе дальше, и Питер почти уснул, когда услышал:
– В этот раз я скучала по ней больше прежнего. Где б мы ни были, я о ней думала, мне уже казалось, поверну голову – и ее увижу.
Теперь он полностью проснулся.
– Иногда мне кажется, что и я ее вижу, – сказал Питер, – краем глаза. Если можно видеть чувство.
– Да, я думаю – можно.
Питер выучился своему ремеслу у отца, который и сам был сыном лучшего портного в Пьемонте. В конце отец Питера понял, что предпочитает ремесло своего дяди, и стал шляпником. После дед и отец работали вместе, обряжая – «от макушки до следа носков» – господ из Лигурии, Ломбардии, Эмилии-Романьи, отец его даже покрывал головы господ из Швейцарии и Франции. Кроме того, он конструировал и женские шляпки – чтобы понравились жене его Лие, матери Питера. Его дед нашел им контрагента, и они стали шить мундиры и головные уборы для военных. Когда же началась война, они вдруг разбогатели. Мундиры придумал шить дед, а когда он и оба родителя Питера умерли, сам он унаследовал их часть предприятия, продал их долю и переправился на другой берег Канала. В Лондоне они с Анной оказались рядом в очереди на концерт Мариан Эндерсон, а неделю спустя довелось им сидеть через ряд друг от дружки и слушать Майру Хесс. В числе первого, что он узнал об Анне: она была поклонницей Эглантин Джебб[18]. Анна, служившая в полевых госпиталях во Франции, только что согласилась на новую работу в больнице на севере и теперь отмечала это перед тем, как уехать из Лондона. Несколько месяцев спустя, со всеми ее письмами в кармане, Питер сел на поезд на север, и Анна взяла его к себе.
У Питера имелись деньги, но он ими не гордился и не хотел прекращать работу. Он открыл небольшую мастерскую – как ни удивительно, мужчины, похоже, так и не перестали носить шляпы, – и они с Анной, новобрачные, поселились над ней. Довольствовались малым и жили на то, что зарабатывали сами, а деньги от его семейного предприятия оставались преимущественно нетронутыми. Это должно было стать их заначкой, наследством для их дочери Мары. У Питера не было ни малейшей склонности жить какой-то другой жизнью. Анна с ним была согласна – и свободна ездить, куда ей нужно.
У Питера и Мары была такая игра – они играли в нее, когда Анна уезжала. Поначалу он показывал Маре карту, чтоб ее утешить, чтоб она поверила, будто мир не так уж и велик, а ее мама где-то неподалеку.