Она думала о знаменитых астрономических часах в Праге, которым 500 лет, и о скелете с его песочной склянкой в них – прах к праху, пески времени, – и о том, как те ранние куранты, словно церковные колокола, вызванивавшие свою преданность вечности, отмечали космическое время, крупнейший порядок вращающегося мира и его времен года, а не ограниченный предмет потребления, каким стало время, – поминутными калибровками фабрики и работного дома. Она думала о голодающих в тюрьмах суфражистках и о безжалостном расчете правительства, отлагающего дни до того, как можно будет отпустить своих узниц точно в последний миг, чтобы женщины эти не стали мученицами за идею.
– Не хочу я думать о часах, когда смотрю на море и звезды, – сказала Херта. – Я хочу думать о непрестанном и бескрайнем, о бесконечной линии, струящейся в грядущее, – или хотя бы о циклах, которые так велики, что мы их никогда не уловим. Но… вот я стою и думаю о часах и об истекающем времени.
Наши машины управляют нашим поведением, подумала Херта, но они никогда не научат нас смыслу.
Смысл ли в сердце поведения – или поведение в сердце смысла? Науке ни в коем случае нельзя смешивать одно с другим, или же поведение материи – с мотивом: смысл недоступен охвату науки и не подвластен ее намерению. Наука никак не способна определять, есть ли что-то за пределами плоти и кости, потому что такой запрос недопустим.
– О чем ты думаешь? – спросила Мари.
– О плоти и кости, – сказала Херта.
– Я не думала о мертвых, когда увидела икс-лучи Беккереля, – сказала Мари. – Не думала о скелетах в земле. Я думала: эти живые кости – любимая рука его жены.
Они всегда так разговаривали, беседа текучая, как у сестер, лежащих ночью в постели и шепчущихся в темноте.
От размешиваемого котла подымается пар. Мир микробов принимает в себя наши кости. Быть может, смысл лежит в перемене состояния, думала Херта. Цель синапсов – пространство между ними; смысл и есть этот просвет. Насколько стар свет звезд? Всегда существует просвет времени между предметом и нашим видением его, – точно так же, как мы не можем видеть звезды, и точно так же, как не существуем, печально думала Херта, для тех, кто мог бы видеть наш звездный свет.
Женщины никогда не спят, подумала Херта.
– Не время спать, – сказала Мари.
В аптеке Хайклиффа Маркус возвратился к газете и посмотрел на лицо Мари. Ему хотелось взять ее за руку и рассказать ей, что в детстве он ездил в Польшу; что отец у него поляк, а мать француженка; жаль, что он не произнес имени своего покойного отца вслух и не сообщил ей, что Эжен родился в Татрах. Ему так хотелось сказать ей, что он желает ей добра.
Позже Мари вынет свой дневник и станет писать в нем Пьеру, а Херта станет писать Уильяму[33]. Они польская пара, думала Херта, пишут своим мертвым; женщины науки, вдовы физиков, чьи обожаемые мужья всегда были чутки к новым идеям и никогда не делали вид, будто отплывают куда-то, когда следовало сказать что-нибудь важное, и даже разделяли аппетит к слушанию. Такая любовь была торжеством. Писать они станут, как всегда писали женщины: поздно, под лампой, дети спят.
Когда бы Хелен Джеймз ни бродила по лесу, надевала она отцову кепку, ее мягкая подкладка починена так, что совсем как новенькая, безупречный ремонт, каким ее отцу не выпало возможности насладиться. Подкладка все еще идеальна, шелковая смеска, припомнила она, щедро прочная, выдержала все это время.
Иногда Хелен пела на ходу. Всё слушает, когда поёшь, думала она, все поет, когда слушаешь.
Иногда она поворачивалась, я рядом – отец, так близко, что, будь он жив, она бы чуяла его дыхание у себя в волосах. Она все еще по нему томилась; но его спокойное присутствие, когда случалось, вовсе не ощущалось вызванным к жизни ее томлением. Ей не нужно было ни называть его, ни объяснять. Она знала, что люди всегда это чувствовали; так же просто, как увидеть оленя на лесной опушке или знать, что за ночь выпал снег, по изменению света в спальне, когда просыпаешься, нечто обыкновенно воспринимаемое. Настолько же нет нужды объяснять это, как не нужно объяснять никакие наши чувства – слух, или вкус, или ощущение ветра. Медленная эволюция восприятия: первые позвоночные, что выдвинулись из воды на сушу, начинают отращивать то, что станет потом барабанными перепонками, засекают низкие частоты как вибрации у себя в головах; светочувствительная бляшка развивается в точечный глаз и глазницу, от чувствительных к свету губок до глазной раковины