И затем мы пошли, рю Газан, авеню Рей, как будто населяли один сон, и завязали беседу так, как потом будем делиться одними и теми же страницами календаря, перетекая от твоего почерка к моему, вместе записывая наши дни; и невидимые чернила наших ночей. Ты рассказал мне, как обычно мягко, удивленно, о том мгновении, когда осознал, что хочешь всю свою жизнь провести за изучением мира, когда тебе исполнилось четырнадцать и ты жил у своего дяди и двоюродных родичей в предгорьях Карпат; рассказал мне о тех местах, про которые я ничего не знала, о березовых рощах, о тополях, ивах, о пашнях и ветряных мельницах Мазовии; об аромате смолы в лесу под Гданьском; о наблюдении за коровами, что покачиваются в ды́мке, чтобы попить из реки Брок; о пикниках в Марки, Склодах, Зальцбрунне, Силезии, о том, как наряжались и плясали, хохотали и разговаривали на родном языке, и о твоем изумлении при виде громадных библиотек в тех сельских домах, где не было ни единой книги на языке угнетателя.
Шандора, Маркуса и меня ты взял с собой посмотреть некоторые из тех мест – мир твоего детства; позже ты говорил, что никогда не хотел вернуться, как будто все, что ты раньше знал, стало ложью – поскольку история, сказал ты, меняет прошлое, а не только будущее.
Маркус начинает погребать свои чувства в одиночество, а маленький Шандор по-прежнему мил и открыт, как всегда, все еще плачет, когда что-то не так, все еще тянется к руке своего старшего брата. Ты был прав, моя мудрая любовь, когда верил, что они станут приглядывать друг за другом – не полубратья, а братья.
Когда мы только поженились, ты тревожился, что я стану себя чувствовать брошенной, если ты во сне от меня отвернешься. Положил руку мне на сердце и сказал: в какую сторону б мы ни смотрели, ты у меня слева, а я у тебя.
До того вечера, когда мы встретились, я никогда не воображала, что – по любую сторону границы между дыханием и бездыханностью – наше томление, увы, увы, может оказаться одним и тем же.
<p>Х</p><p>Хайклифф, Дорсет, 1912 год</p>