Преимущество в двадцать минут позволило ему сесть в уголке, у большого, в разводах и пятнышках, окна. Уже через минуту голубоватая жёсткая скамейка рядом с ним вся была занята, так же как и все остальные в вагоне.

Холмиков стал глядеть в окно, утратив, казалось, и самую способность замечать окружающее. Он погрузился в себя, рассеяв взгляд в заметаемом снегом людном перроне за окном, в бледных силуэтах фонарей, в сетке креплений и перекладинок на фоне мутно-белой крыши, во вспыхивающих вдалеке огоньках шоссе.

День завершился. Зимние сумерки перетекали в долгую ночь. Жалко было эти сотни людей, не попавших ещё домой, застигнутых снежной тьмой посреди неприветливого вокзала, где всё, железное, бетонное, механическое было сильнее их, укутанных в пухлые куртки, пальто и шарфы и имевших оттого, наоборот, вид много более беззащитный, детский какой-то, чем если бы они все предстали вдруг полностью обнаженными. В этих толстых пуховиках, в нескольких слоях шарфа, в каждой петельке связанных шапок и варежек скрывалась их уязвимость и хрупкость, и внешний мир был враждебен, как и во времена незапамятные.

Холмиков это чувствовал смутно, мыслями будучи далеко, и то тяжёлое, что лежало у него на сердце с самого момента встречи в Лас Флорес, будто увеличилось в несколько раз.

Кто-то прижал его вплотную к стенке, и ему стало тесно и неудобно; он не мог уже двинуть локтями, и руки лежали на коленях как-то неестественно, крепко однако сжимая полученную обратно книгу.

Электричка двинулась с места.

Отблески фонарей на перекрещенных путях, исписанные граффити серые грязные заборы, невысокие здания, выстроенные по обе стороны железной дороги, кажется, единственно для того, чтобы сделать печальную картину ещё более печальной, — лишь этот отрезок пути значительно отличался от остальных. Как только поезд покинул эту зону, зону перед конечной, перед большим Курским вокзалом, где множество дорог сходится, и стрелки направили его на одинокие рельсы, ведущие к станции Комариная, как наблюдение за дорогой превратилось в наиболее скучное и утомляющие занятие.

Размытые полу-ночные пейзажи закачались, однообразные настолько, что казалось, поезд проезжает определённый отрезок пути, а затем неведомые силы возвращают его обратно, и всё повторяется.

Одинаковые платформы серыми пятнами выплывали из темноты каждые несколько минут, и поезд тормозил со вздохом и скрежетом. Потоки людей вливались и выливались, отчего в вагоне не становилось однако свободнее, а затем вновь мимо окон плыли пейзажи, совсем уже почерневшие.

В вагоне было удивительно тихо. Ни одного музыканта, ни одного торговца носками, фонариками и пластырями не заметил Холмиков. Окружающие его люди все сохраняли тишину, словно сговорившись; слышались лишь перестук колёс, гудки редких встречных поездов да короткие просьбы: «Пропустите, пожалуйста…», когда вновь показывалась из темноты серая платформа.

Тепло, тишина и гипнотизирующее однообразие заоконных картин медленно действовали на сознание Холмикова; он погружался точно в какой-то транс, утомлённый и эмоционально измученный, опустошённый, как теперь он заметил, долгим и странным днём, чувствуя справа от себя чей-то плотный и тёплый бок и как будто бы этим успокаиваемый. Его глаза закрывались, а разум туманился, и только руки по-прежнему крепко сжимали переплёт книги. Холмиков прислонился головой к холодной стене и, помня, что Комариная — конечная, не стал сопротивляться одолевающему его дорожному сну, — чуткому и причудливому, особенному сну, странно смешивающему фантазию и действительность, стирающему грани между ними и отправляющему человека в те миры, доступ в которые редко открывается нежащимся в тёплой постели после вкусного ужина. Это миры беспокойных, тревожных снов, не приносящие отдыха, а лишь утомляющие сильнее, рождающие порой после болезненного пробуждения определённые мысли, неизвестно, способные ли возникнуть самостоятельно. Это сны, в которых нередко открывается правда — какой бы она ни была, или же открывается путь к ней.

Перейти на страницу:

Похожие книги