— Через три дня после Маяковского всё и произошло. Сначала — письма, всё больше их каждый вечер, и там — фотографии из Италии, и конференции, встречи с его коллегами из других стран. Но больше всего — ужинов с видом на море, больших лобстеров, какого-то особенного, местного розового вина… А потом — темное пиво, кажется, в Германии. И завтраки в отелях, и всё это — часть этого — в рамках конференций, и всё это оплачивается ему… А я говорила, как люблю «Вишневый сад» и плачу над ним каждый раз — помнишь же, говорила, что не могу выносить это произведение, открываю — и сразу плачу, и он это запомнил. Сказал, что Рината Латвинина будет играть в новой постановке — и он уже взял билеты, «не мог не взять». Сказал еще, что я на неё похожа, а ты знаешь, как я её люблю?.. Господи, Яна, сколько мы съели в том ресторане — я не смогу описать, и горячее, и весь стол в тарелках с закусками, и десерты, и пили вино — он, конечно, сказал, что с тем розовым, с фотографий, пока ничего не может сравниться. А ресторан — на Тверской, и там играл джаз. И освещение — такое мягкое, мерцающее. Сам ресторан — очень светлый, легкий, воздушный, немного неземной, я в восторге, но Холмиков сказал, что выбрал его с трудом, что всё равно не идеально. Я знаю, знаю, это звучит, как какой-то фильм, но мы вышли — и пошел снег. Но… я столько там съела, торт был со свежими фруктами, а салат — теплый, с мясом, и главное — с этим соусом… И сколько он заказал, я и не запомнила — только официант уже не знал, куда ставить. Он принес мне альбом Энди Уорхолла — большой, блестящий, и ещё — стихи Набокова, сборник в серебряной обложке, маленький. Это восторг!.. И я поняла, как сильно мне не хватало всего — и этой красоты, и разговоров, ведь мы говорили, говорили обо всём — о поэзии, о 70-х годах, о кино, о театре, ещё он всё рассказывал о себе… Но неторопливо, ненавязчиво. Ты знала, что он из Хабаровска? Его родители оба — историки… А когда пошел снег, он стал злиться — звонил и ругался, что до сих пор нет такси, которое он заказал ещё в ресторане. И долго ругался — они вроде сказали, что подъедет машина эконом-класса, я точно не поняла, но он требовал другую. Пока ждали, я закурила, — и ты знала, что Холмиков курит? А он на меня посмотрел, и так вздохнул тяжело, и закурил, сказав, что не делал этого уже год, но при мне — не в силах сопротивляться и просто не может не составить компанию. А «Вишневый сад»! Ресторан был после, что отлично — еда меня успокоила, я ведь в конце спектакля уже вся была в слезах. Ну, не могу, не могу, это прощание с садом, и эта Раневская, женщина, которую никто не понимает, и они все — так несчастны, и так безнадежно одиноки… Но лучше я не буду сейчас говорить об этом, а то снова заплачу. Мы ехали с ним в такси в половине третьего ночи, и у меня кружилась голова. Машина оказалась всё-таки не эконом-класса, и я видела, как он доволен, настоящий кот, придерживал дверцу, помогал мне надеть шубу… Думаю — сколько же денег он оставил там, везде, в тот вечер? Боюсь представить… Он и руку мне положил на коленку, и так придвинул меня к себе другой рукой, и, я думала, он действительно съест меня, и я даже расстроилась как-то от такой настойчивости, жадности, — знаешь же, всё в одну секунду — не интересно, скучно, — но тут он убрал руку с коленки и переместил её на шею, и слегка стал придушивать… И тогда, наверное, нас остановила только мысль о водителе… Хотя, мне кажется, Холмикову бы это не мешало…
Стеклянные двери захлопали, и бесчисленные люди закружили Яну и Лизу, разделили, стали уносить. Подземка всосала всех, словно гигантский пылесос, а с другой стороны шумно выдохнула выходом. Яна и Лиза встретились вновь лишь на эскалаторе, куда тоненькими ручейками просочились сквозь турникеты вместе с другими людьми.
Беседы по пути до метро всегда обрывались неожиданно, некстати, заканчивались не так, как нужно и как хотелось, и столько оставалось в душе у каждого невысказанным, забытым. Это были странные, неполноценные разговоры, начинавшиеся вдруг с первой зажженной сигаретой на крыльце корпуса и заканчивающиеся посреди шумной толпы в удивительно неподходящий момент.
— Но Лёша… — только и произносит Яна, убегающим временем вынужденная уже спрашивать коротко и по существу и испытывающая от этого бесконечную досаду, раздражающую неудовлетворенность прерванным, не прочувствованным по-настоящему — даже — и вовсе несостоявшимся — разговором.
— У меня тоже есть жиз… — только и тонет в гуле, грохоте и свисте уже несущегося в тоннеле поезда.
3
— Ничего, ничего, Грязнуха, ещё полетаешь, чего смотришь так, ну, лучше ешь!
Круглый черный глазик глядел зорко, пока маленькая головка наклонялась то в одну сторону, то в другую. Грязнуха, прислушиваясь к громкому человеческому голосу, вжалась сильнее в уголок клетки и вся как будто надулась. Хлебная корка лежала посреди клетки нетронутой.
— Ну, глупая птица!.. Птицы дохнут, если не едят, ты это знаешь?
Грязнуха продолжала глядеть зорко, не сдуваясь и не покидая уголка клетки.